Анатолий Приставкин
1.
Повесть Приставкина «Ночевала тучка золотая» (1981 год, опубликована в 1987-м) — книга скорей не из прошлого, а из будущего, когда её можно будет обсуждать без скидок и умолчаний. Сегодня о ней говорить практически нельзя: на каждом шагу ограничения; хорошо, что можно хотя бы вспомнить, да и то, что её не запретили пока переиздавать, — отдельная радость. Будущее у неё есть, и она будет ещё обсуждаться весьма широко, а настоящего почти не наблюдается. Приставкина вообще стараются не вспоминать. Его комиссия по помилованию (1992–2001) совсем не совпадает по вектору с сегодняшним российским правосудием, отдельные представители которого прямо-таки жаждут возвращения смертной казни. Вообще сейчас тренд на ужесточение, запугивание и расправы — а комиссия Приставкина смягчила участь 57 тысяч человек, в чьих делах профессионально разобрались и многих вообще оправдали. Собственно, с прекращения деятельности этой комиссии и пошёл отсчёт новой эпохи — сознательно не называю её путинской, ибо заслуга Путина тут минимальна, он всего лишь почувствовал тренд и не стал его переламывать. «Долина смертной тени» — документальный роман про обвинительный уклон советского правосудия и посильную борьбу с ним в перестроечные годы — мало кем прочитан и уж подавно не переиздаётся. Экранизация «Тучки» 1991 года вряд ли пробьётся на нынешнее российское телевидение. А поскольку девяностые годы остаются самым страшным жупелом — их полюбили сравнивать с Отечественной войной по убыли населения и урону, нанесённому промышленности, и ничего, никто в кощунстве не обвиняет, — то и сама личность Приставкина воспринимается скорее в ироническом ключе, в одном ряду с ельцинскими перегибами. Ведь Приставкин был не святой, он купился на многие тогдашние иллюзии, добросовестно разделял их, а возможно, и сам отчасти превратился в номенклатурную фигуру, не всегда мог обуздать собственное тщеславие и дал некоторые основания написать памфлет «Советник президента», которым Андрей Мальгин навлёк на себя столько злобных упрёков.
2.
Анатолий Приставкин (1931–2008) своей судьбой наглядно иллюстрирует тезис сильного луганского поэта Якова Дымарского, что писателем чаще делает не талант, а совесть.
То есть талант у него, несомненно, был, но не столько изобразительный, сколько душевный: он чувствовал самые больные точки истории. В войну был в детдоме (отец на фронте, мать умерла от туберкулёза), потом окончил Московский авиационный техникум, служил в армии, после поступил в литинститут, в семинар Ошанина, писал стихи, очерки, был корреспондентом «Литгазеты» на строительстве Братской ГЭС, причём не просто разъездным журналистом, а бетонщиком. Издал несколько производственных повестей и романов. В писательские начальники не стремился, но и в диссидентстве замечен не был. В год своего пятидесятилетия написал повесть на самую, пожалуй, законспирированную советскую тему — даже более закрытую, чем лагерная, о которой всё-таки при Хрущёве со скрипом разрешили говорить: о депортациях целых народов во время войны.
Война и тогда, при позднем Брежневе, была главной духовной скрепой. Именно поэтому фильм Чухрая о дезертире — точней, о фанатичной матери, спрятавшей сына от призыва, — имел поначалу название «Нетипичная история», но и оно не спасло его от полузапрета. Категорически не рекомендовалось трогать следующие темы, связанные с войной (они и теперь отчасти табуированы): пленные и их количество, а также послевоенная судьба; участь населения на оккупированных территориях (этой темы осторожно коснулся Симонов в рассказе «Жена приехала» — но именно едва коснулся); холокост («Чёрная книга», составленная Эренбургом и Гроссманом, вышла в России только в 1993 году); коллаборационизм; депортация крымских татар, чеченцев, поволжских немцев — вообще репрессированные народы, общим числом десять, из них национальных автономий лишились семь. Любой разговор о советском интернационализме, о ленинско-сталинской национальной политике, о вкладе СССР в развитие национальной культуры — блокируется встречным вопросом: а судьба крымских татар? А поволжские немцы? А чеченцы? Депортацией чеченцев руководил лично Берия. Легенды о массовом предательстве кавказцев, о белом коне, подаренном Гитлеру, о сотрудничестве с оккупантами старательно распространяются до сих пор — не знаю, добровольцами или троллями. Победу не должно омрачать ничто: ни судьбы инвалидов, сосланных на Валаам, ни биографии советских солдат, попавших из немецких лагерей в советские, ни упоминания об участи балкарцев или карачаевцев. Потому рассказ Нагибина «Терпение» вышел чудом, а стихи Юрия Грунина из немецкого плена и советских лагерей не печатались до 1987 года, а повесть Приставкина лежала в столе, и он понимал, что лучшей его вещи ничего не светит.
Но ведь тема эта и сейчас табуирована, причём покрепче, нежели тогда. Тогда казалось, что надо скинуть коммунистическое иго — и можно будет сказать всю правду. Теперь выяснилось, что коммунистическое иго оставляло кое-какой шанс сказать правду, а вот сегодня сделаны последние ставки: на карте само существование России, этого ига не скинешь (или уж только вместе со страной). Отождествление, конечно, ложное — но оно работает. И далее: ведь Приставкин описывает события, которым был очевидцем, не делая, говоря по-солженицынски, «переклона» ни на чью сторону. Чеченцев выселяли, везли в нечеловеческих условиях, жертв было — тысячи. Но и чеченцы мстили, и в повести вырезают целую русскую колонию во главе с директором, вполне приличным человеком, и большая часть погибших — дети. А Сашку Кузьмина, второго Кузьмёныша (эти неразлучные близнецы — главные герои повести), убивают с такой жестокостью, что страшно цитировать эту главу. И весёлую шофёршу Веру убивают тоже они, эти жуткие ночные всадники, — Приставкин, собственно, умеет описывать две вещи, въевшиеся в его детскую память: голод и страх. Голод у него описан так, что у читателя реально крутит кишки (и понос от нерасчётливого детского обжорства, когда побежали с поезда на огороды и наелись неспелых овощей, — тоже). И ужас, конечно, физиологический, до судорог — когда перепугались так, что от ужаса молчали, а если б кто заорал, то заорали бы все. Это описание пустой колонии, посреди которой валяется директорский портфель, вечный портфель, с которым он не расставался, — и последующее бегство Коли в кукурузное поле, и нора, которую он там выкопал, — какой тут Стивен Кинг с его «рядами кукурузы»! Всё это ещё потому так действует, что Приставкин, в общем, безыскусный писатель, без ухищрений: никаких тебе тонких приёмов. Грубая такая материя. Но держит, не оторваться.
Если эту вещь детально обсуждать, полемика (неизбежная, поскольку многие по-прежнему считают сталинские депортации вполне обоснованными) может далеко нас завести. И Приставкин отлично это понимает. Критик В. Кардин (так он подписывался, вообще-то его звали Эмиль), чьё послесловие сопровождало первую книжную публикацию повести, утверждал, что глава о баньке с офицерами, исполнителями тех депортаций, написана у Приставкина с холодной ненавистью; да нет же! Нормальные же люди: банька, массаж, водка, пиво, разговоры… Доброжелательные даже. Только убеждены в том, что Сталин мало их, чучмеков, к стенке ставил. От этого и все наши нынешние проблемы. Ну а сейчас что, не думают так? Да ещё и больше думают! Это вообще, рискну сказать, национальная идея — мало к стенке ставили, «недорезали», как говорил сам Сталин о Грозном. Гуманные больно. Иногда даже как-то уже хочется дать им наконец сделать то, что они хотят, всех перерезать, чтобы перестали они сетовать на силы, мешающие России встать с колен. Одна беда — они же тогда не остановятся, перейдут друг на друга, и вспоминается уже леоновский вопрос из «Вора»: «Кто ж тогда распоследнего-то возмездию предаст?» Нет конца у этого поднятия с колен, пока последний сам себя не казнит, — это и будет национальная утопия в представлении бескомпромиссного патриота, так ласкательно любящего кровушку, кровцу. Без неё ничто не прочно, пока всю не выпустят — не успокоятся.