Воля к страсти
Как Фридрих Ницше стал знаменитым и остался непонятым
15 октября исполняется 180 лет со дня рождения Фридриха Ницше — одного из самых известных и влиятельных философов XX века. Его идеи определили европейскую мысль на полтора столетия вперед, стали основой самых зловещих политических течений, превратились в мемы, а для многих — в учебник жизни. Ницше часто мыслит поэтическими образами, в его текстах множество самых непримиримых противоречий, в них легко набрать цитат на любой подходящий случай — и толковать их как будет удобно. Юрий Сапрыкин пытается разобраться, можно ли вообще понять его правильно.
«Без музыки жизнь была бы заблуждением»
В Ницше проще всего зайти через музыку. Чем бы он хотел заниматься, если бы не стал философом,— можно ответить не задумываясь: он, собственно, и был пианистом, мастером фортепианных импровизаций. Еще в детстве, когда мать приходила с ним в гости, его на весь вечер усаживали за инструмент — так сейчас ребенку дают айпад, чтоб не мешал. Козима Вагнер (уже после разрыва между Ницше и Вагнерами) вспоминала его игру с нежностью. Осталась его записанная музыка, среди прочего — две песни на стихи Пушкина. Кажется, эта способность — в любой неловкой ситуации садиться за фортепиано — была понятной психологической уловкой, способом мгновенно спрятаться от мира: так люди незаметно рисуют на скучных совещаниях. В каком-то смысле вся окружающая жизнь была для него скучным совещанием.
Ницше необычайно восприимчив к музыке; про третий акт вагнеровской оперы «Тристан и Изольда» он пишет: трудно представить себе человека, который, услышав эту музыку, «не задохнулся бы от судорожного напряжения всех крыльев души». Тем удивительнее для Ницше, что таких людей большинство, если не сказать — все: оказавшись на вагнеровских представлениях в Байрейте, он с ужасом обнаруживает, что публику интересует лишь светский аспект, возможность «хорошо провести время» — без напряжения, тем более судорожного (хуже того, такой формат вполне устраивал и самого Вагнера, что отчасти стало причиной разрыва). Музыка, в которой слышалось Великое Обещание, надежда на трансформацию всего человечества, на новые небо и землю,— оказалась чем-то вроде десерта после ужина, вечно жующие буржуа готовы проглотить и ее. Часто прорывающееся в текстах Ницше презрение к «плебсу» — в том числе отсюда: толпа не способна услышать звуки из иных миров, оценить прорывы в вечность, не говоря о том, чтобы их создать. Даже огненное пророческое слово она неизбежно превратит в «болтовню».
Его первая большая работа, в которой возникает знаменитое разделение на «аполлоническое» и «дионисийское»,— «Рождение трагедии из духа музыки»: музыка здесь — отражение дионисийской стихии, самой жизни во всей переливающейся через край полноте. «Без музыки жизнь была бы ошибкой»,— записывает он однажды; она — объяснение и оправдание для всего остального. Сами тексты Ницше — как музыка, по случайности записанная словами: они текут и переливаются, в них разрабатываются темы и сталкиваются контрапункты, они воздействуют самим своим звучанием. Постоянные противоречия, самоотрицание, в которое впадает автор (у позднего Ницше аннулировать друг друга могут даже рядом стоящие афоризмы),— как мажор и минор или переход в другую тональность.
Ницше часто впадает в патетику, будто начинает петь некую торжественную песнь,— и этот пафос переливается в музыку рубежа веков, иногда с прямой отсылкой к первоисточнику: «Так говорил Заратустра» Рихарда Штрауса, Третья симфония Малера, сверхчеловеческая космогония Скрябина. Ницше писал однажды, что главное для него — это «музыка за словами, страсть за этой музыкой, личность за этой страстью: стало быть, все то, что не может быть написано». Все его философствование (как оно осмысляется автором) — это некий портал, подъемный механизм, переносящий в до- и надсловесную реальность, ту, на которую текст способен лишь указать — а музыка передает непосредственно.
Эта первая, дословесная реальность — безличная всепроникающая стихия становления, вселенский поток, творящий и разрушающий миры. То, что Шопенгауэр называет «волей»: известно, что эта концепция не просто повлияла на молодого Ницше, но развернула его, указала путь. Все прозрения и озарения Ницше восходят к этой интуиции: переживанию действующей в мире сверхсилы, от которой человечество отгораживается, пытается ее одомашнить и приручить — моралью, религией, наукой; хотя можно просто ее услышать. Музыка размывает границы индивидуальности, уносит слушающего как щепку в бесконечный мировой поток, позволяет проникнуть в сердце мира. Туда, где действуют силы немыслимых масштабов, где движутся волны непостижимых для человека энергий. Где происходит мировая игра, у которой нет смысла и цели. Как если бы ребенок целую вечность сидел и играл на песке.
«Все, что в нас происходит, является чем-то другим»
Ницше часто подчеркивает: он поднялся на такие высоты, куда не забиралась человеческая мысль, он обнаруживает себя на высоте «6000 футов над морем и гораздо больше над всеми человеческими вещами»; разреженный воздух, в котором он существует,— не для рядовых умов. Это непереносимое одиночество — свойство его натуры с присущей ей неуверенностью, неспособностью ужиться с миром: в текстах он возвышался над людьми, в жизни скорее их сторонился. Но дело не только в характере. С той же остротой, с какой он слышал музыку, он способен был воспринимать какую-то изнанку мира — темную материю, обычно прикрытую от глаз ухищрениями цивилизации и культуры.
Куда бы ни смотрел Ницще, он видит бездну — и это не обессмысливающее все вокруг переживание собственной конечности, как будет в XX веке у абсурдистов и экзистенциалистов; это — открывшаяся вдруг безмерная арена, где ведет свою игру стихия жизни — вокруг человека, помимо человека или через него. Мы не способны понять ни внешний, ни даже внутренний мир, там царит иррациональный хаос, большая космическая игра, открытие этой стихии и пугает, и завораживает: «Все, что в нас происходит, само по себе является чем-то другим, тем, чего мы не знаем».