Марина Годлевская
Заведующая литературной частью Театра музыкальной комедии в блокадном Ленинграде слушала оперные арии, заглушавшие грохот бомбежек, — а о том, как она оказалась в театре, работавшем всю войну, рассказала подруге, профессору РГИСИ Елене Третьяковой
Вам было полтора года, когда началась война. Сохранилось ли что-то в памяти о жизни в осажденном городе?
Сохранилось. И довольно много, но воспоминания обрывочные. Помню лежащих в снегу лошадей, закрытые маскировочной сеткой купола Исаакия и Петропавловки, висящие над городом дирижабли… Не помню, как было холодно, но отчетливо вижу перед глазами заледеневшие на путях трамваи, потому что каждый день с мамой ходила с 8-й линии Васильевского острова, где мы жили, в поликлинику Института имени Отта. Здесь маме выдавали для меня, полуторагодовалой, двести пятьдесят миллилитров искусственного молока. Мама работала инспектором РОНО Василеостровского района и днем была на службе. Я оставалась с бабушкой, которая присматривала за мной, тем самым избежав гибели в самые суровые дни. Ведь очень многие умирали, просто поддавшись обстоятельствам: ложились и уже не вставали. А я не давала бабушке лечь. Моя бабушка — итальянка. Она приехала в Россию с отцом, моим прадедом, которого пригласили работать в итальянском посольстве в Петербурге, в 1895 году. К началу войны у нее осталось две пластинки с записями оперных арий, которые мы слушали во время бомбежек всю блокаду. В бомбоубежище не спускались никогда — как только объявляли воздушную тревогу, бабушка заводила патефон. До сих пор эти записи — мои любимые: ария Де Грие из оперы «Манон Леско» и ария Каварадосси из первого действия «Тоски» Пуччини в исполнении Беньямино Джильи.
Отец ушел на фронт?