За золотым руном
Новогоднее послание читателям «Огонька» от нашего постоянного автора
И вдруг звонок из Австралии: Анька, моя любимица. Боевая, мастер спорта по акробатике, бесстрашная. Сам-то я трусоват, только вида не подаю, хорохорюсь. А она по природе страха лишена. Правда, глупая: учиться не хотела. Теперь наверстывает полным махом: учится на медсестру. А ведь и лет ей уже немало, и муж, и дети, и работа. Молодец девка!
— Дядила, прилетай скорей. С такой теткой познакомлю!
Я опешил.
— Какая мне еще тетка! Мне семьдесят лет. Мне прохладная клизьма показана да о Боге думать.
— …Да ты послушай! Я тебя не в сексы с ней зову. Для рассказа. (Как Анька догадалась, что у меня затор творческий?) Я у нее работаю в мебельном магазине бухгалтером. Взяла с одним условием, чтоб я ее не обманывала. Ей семьдесят лет, зовут Макси. Магазин ее — это ерунда. Она — потомственный овцевод. У них с мужем сорок тысяч овец. Ранчо в двухстах километрах от Канберры. Это сказка, ты такого не видел. А отпуск с мужем знаешь, как проводят?.. Летят в Европу, берут мотоцикл и на нем рассекают. А этим летом в Индию собираются тоже на мотоцикле. Сейчас фото ее пришлю. А тебе дергаться не надо: и визу сделаю, и билет закажу, и переводить тебе буду. Отец у нее — алкан, от водки помер. У сына рак ноги, отрезали. Он чемпион Австралии по водным лыжам среди калек. Шлю фотку.
Прилетела фотка. Курносая румяная стройная тетка, не бабка. Смеется.
В Австралии я был сто лет назад с театром Додина. Возле нашей гостиницы росло огромное белоснежное дерево. Вблизи выяснилось, что это не цветы, а попугаи — тысячи. Сказка! Утром сказка превратилась в пыталово: в пять утра попугаи начинали орать истошными голосами. Никакие беруши с их ором не справлялись. Оказалось, в Австралии все другое. Даже вода в раковине, уходя, вращалась против солнца. И кондукторы в трамваях старательно артикулировали, будто с ними занимался Валерий Галендеев — профессор сценической речи в додинском театре.
…Три года назад ночью мой дачный дом заскрипел, заерзал, зашатался. Я выскочил в сад. Молнии с грохотом терзали небосвод на фоне алых прожилок, напоминающих кровеносную систему в атласе. Вихрь гнал ливень параллельно земле.
Мой участок смерч чиркнул лишь краем, вкрутившись в лес. С утра я полез в дебри выяснить масштабы ущерба. Переломанный, выдранный с корнями ельник ощерился колючими пнями и превратился в непроходимый бурелом. Ничего кроме смертушки здесь больше не сыщешь. А ведь многие годы я его лелеял: полол тропинку-лыжню от дурной поросли. В лес я ходил за вдохновением. Зайду дураком — вернусь поумневшим.
Ураган успокоился только у Федькиного луга, ниспослав чудеса. Стадо лисиц — двадцать? тридцать? — неспешно бродили по полю, не пугаясь меня,— мышковали. Эту пастораль осенял далекий мерный колокольный звон нашей церкви Покрова Божией Матери.
Я привел порушенный сад в порядок, вырубив все кусты, затоптал бабой вытрепанные грядки и клумбы. Получился холмистый парк в десять соток: пять старых устоявших берез, сосна и две ветхозаветные яблони-китайки, на которые рука не поднялась. Раньше в саду опавшую листву я сжигал, а теперь лежит себе, ржавое золото, чернеет — глаз радует. Зато просторный газон, образовавшийся между деревьев, теперь холю: брею бензиновой машиной-самоходкой, которая все под собой перемалывает в кашу — удобряет почву. И непокорные, ранее, хвощи, упрямый бурьян, медленно перерождаются в нежный упругий покров, проштопанный разноцветными маргаритками.
— Какой же это парк, если глаз в забор упирается,— сказала жена.— Нужно пространство.
Снес и забор, сделал сетки — стало просторнее. И таиться не от кого, и таить нечего.
Мы с женой в браке тридцать пять лет. Стараемся жить на даче. В последние десять к нам летом присоединяется, после развода, свояченица-двойняшка. Живем каждый в своем домике, чтоб не мозолить друг другу зенки. Избенки наши друг от друга — метрах в пятнадцати. Учитывая, что вся команда глуховата, но только я, единственный, этот дефект признаю, случаются словопрения с повышением интонации. Плюс к тому: двойняшки особый организм — «неразливное», посему свояченица всегда непедагогично поддерживает сестру, и тогда неувязка взвивается в мой ор, что приводит в восторг недружественных соседей.
Я терплю несправедливость, ибо имею от моих дам творческий навар. За лесные благодатные — до смерча — годы напечатал в «Огоньке» двадцать полудокументальных рассказов с фотками, подвирая только в случае острой необходимости. Про садовых товарищей, про крестьян из окрестных деревень, про мамупапу, родню. А сестры — профессиональные редакторы и про мои опусы говорят все как есть. Свояченица сообщила жене наблюдение последних лет: «А Сережа-то к старости поумнел. Лучше писать стал». В качестве вечернего декокта я наливаю им сто граммов водочки. На двоих! Сам в этой гомеопатической процедуре не участвую, а они прелестно общаются еще час-полтора. Мне бы шапку-невидимку, да послушать: о чем? Казалось бы, уж обо всем наговорились!
Дамы мои за меня в тревоге: зная, что у нас в роду многих посетил доктор Альцгеймер. Когда я делаю остановки в разговоре, слюна не сразу приносит нужное слово на язык,— напряженно замирают. Тут надо пояснить, чтоб вольтом не прослыть на старости лет. Дамы мои на осенне-зимний сезон переселяются в Москву. Я остаюсь в одиночестве, не считая сторожа нашего товарищества. Дичаю, без словоговорения память хиреет. В Москве появляюсь раз-два в месяц, и нужные слова приходят порой с опозданием.
Отношения наши благожелательные, ровные. Правда, раньше я думал, что с ярмарки поеду другой дорогой — повеселее, пошумнее, но ничего не поделаешь: какая есть.
Лес я заменил бассейном в Рузе. Дорога в Рузу живописная: в марте по Москвареке плывут льдины, хлюпая, как дети во время купания. Потом поля зеленеют, стада грязных коров вылезают на свет божий, семейная пара аистов устраивается в гнезде на столбе, в пруду возле магазина появляется задумчивая цапля.
Конечно, в былые времена жизнь была попестрее. Ну, например.
…Дело к вечеру. Напротив, через участок, сосед мой, основной, Владимир Иванович Васин, полуголый, черный от загара мощный пенсионер, оседлав гребень трехэтажного дома, хлопочет с печной трубой. Седатая шевелюра его рассыпалась на две половины, как у Ричарда Гира. Он поет свою коронную «Огней так много золотых на улицах Саратова…» Наш околоток затихает: пилы не воют, молотки не стучат. А вот пришел черед и эротике: «Плавает утка по прудику, гонит крылами волну… Девка с грудями по пудику доста-анется-я кому?»
Я спешу к Васину. Видит Бог, не только за самогоном на смородинной почке — за общением, ибо Васин «с биографией», начавшейся в коллективизацию, когда его бабушка Аксинья с иконой и узелком в одной руке и двухлетним Васиным в другой пошла из вымершей с голодухи деревни «в куски» — побираться. Я про Васина уже написал повесть, где его в Из-раиле взорвала арабская террористка. Васин был недоволен. Стал строже фильтровать базар. И повторял, себе в назидание: «Не пасенная речь — дура». Тогда я писал рассказ про трех товарищей — Васина, Грека и Старче. И взрывать больше никого не намерялся, и тем более — отправлять в ненавистный им Израиль.