Утилистический прием
Как Константин Вагинов изобрел безотходную переработку прошлого
3октября исполнилось 125 лет со дня рождения поэта и прозаика Константина Вагинова. Он умер в 1934 году и был надолго забыт всеми, кроме друзей — тех немногих, что пережили 1930-е годы. Полноценное открытие этого автора состоялось в конце 1980-х — начале 1990-х. Сделавший главной темой крушение империи и выживание ее человеческих останков, он оказался нужен читателям, когда советская империя подошла к своему концу. Всякий раз, когда рушится старый мир, а на его руинах возникает нечто новое, Вагинов оказывается заново востребован. Его стихи и романы не дают рецептов, как выжить, найти себе место в чужой политической, социальной и культурной реальности. Вместо этого они представляют спектакль гибели — возвышенный и гротескный одновременно.
В истории литературы Вагинов оказался задним числом прикрепленным к ОБЭРИУ. Сработала эксцентричность: рядом с Хармсом, Введенским и Заболоцким этого странного автора легче всего было прописать. В действительности близость с обэриутами была коротким и, кажется, не слишком значимым эпизодом его биографии. По крайней мере, не более значимым, чем десяток других. Аутсайдер в своем творчестве, Вагинов входил или хотя бы заглядывал во все возможные кружки и объединения — публичные и домашние, ангажированные и аполитичные. Он посещал занятия Гумилева и философские собрания у Бахтина, участвовал в Союзе поэтов, пытавшемся в начале 1920-х объединить стихотворцев всех направлений, и в разной маргинальной дичи вроде эгофутуристического «Аббатства гаеров», в изысканных альманахах Кузмина и затеянных Горьким документальных сборниках об истории ленинградских заводов, переводил «Дафниса и Хлою» Лонга с филологами-эллинистами из кружка АБДЕМ и вел занятия для рабкоров. Вся эта интеллектуальная и социальная суета не была строительством карьеры. Вагинову, похоже, везде было интересно. Он все время искал своих, близких по духу, и этот поиск вызывал ответную симпатию.
В своих текстах Вагинов часто безжалостен, но, судя по всем воспоминаниям, он был совершенно очаровательным человеком. Его все обожали, почти все ему прощали, всегда помогали в бытовых трудностях, хотя редко воспринимали всерьез, считали чудаком. Критики всех направлений дежурно громили его за темноту и бессвязность, ретроградство, неучастие в классовой борьбе, безразличие к современности; стихи и проза Вагинова были просто идеальной мишенью для таких нападок. При этом, в отличие от Хармса с Введенским или, скажем, Юрия Юркуна, с которым он тоже был дружен, Вагинов сумел напечатать практически все, что написал. За исключением самых последних вещей — но и там проблема, похоже, была не в непроходимости: просто в 1934 году, в год Первого съезда советских писателей и утверждения соцреалистического метода, более успешным его коллегам было не до публикаций наследия умершего товарища. В общем, Вагинов был вписан в советскую литературу в роли показательного исключения, своего другого. А это и была та роль, которую он для себя выбрал, однажды решился играть. В этом смысле его литературная карьера — история парадоксального успеха.
Расцвет
Вагинов начинает с несуразных, но по-своему обаятельных стихов, напоминающих смесь Бодлера и Северянина, но быстро обретает свой голос, находит манеру. Величаво-изломанные, синкопированные ритмы, архаическая лексика с уклоном в XVIII век и вместе с тем — сюрреалистическая образность («скипетронощный пробой», «полускульптура дерева и сна» и так далее), рваные монтажные композиции, высокий стиль, почти переходящий в кэмповую безвкусицу, но удерживающийся на грани, кочующие из текста в текст мифические персонажи (Филострат, Орфей, Психея, Феникс), странный мерцающий мир — революционный Петроград, населенный античными богами и христианскими святыми.
Вагиновские стихи обычно считали темными, принципиально недоступными рациональному пониманию, но вообще-то, если разобраться в его системе образов, они достаточно прозрачные. Они гораздо понятнее, чем, скажем, у Мандельштама, которому стиль Вагинова многим обязан (Мандельштам, в свою очередь, был одним из немногих современников, увидевших в Вагинове большого поэта). Сходство этих двух авторов — обманчивое, но, сравнивая их, легче всего описать природу вагиновской поэзии.
Мандельштам пишет из большого исторического времени. Это история катастрофическая, но длящаяся, имеющая прошлое и будущее; каждое слово его стихов наполнено огромным количеством смысла — культурного, личного, политического, метафизического — и способно вместить еще больше; это открытая емкость. Вагинов пишет из истории заканчивающейся. Великая классическая культура, частью которой он мыслит себя, на глазах разрушается, ее сокровища превращаются в черепки. Слова, самые возвышенные и прекрасные, теряют смысл, становятся осколками древнего мертвого языка, лишь намекающими на былое значение. (Именно это ощущение обессмысливания слов, видимо, притянуло друг к другу Вагинова и обэриутов.)
Это не просто эстетика. За ней стоит сквозной сюжет всего творчества Вагинова конца 1910-х — начала 1920-х годов (помимо стихов, это две небольшие повести — «Монастырь Господа нашего Аполлона» и «Звезда Вифлеема»). Революция открыла новую эру, уничтожила старый мир, и вместе с ним оказалась обречена старая культура. Ее носители, поэты и художники, должны благородно погибнуть или добровольно уйти из мира («удалиться на острова вырождений»). Этот метасюжет развивается от текста к тексту и постепенно принимает форму историософской параллели: гибель Российской империи подобна гибели античного мира, большевики — новые христиане, хранители высокого искусства — последние язычники. Все это — не придумка Вагинова: что-то такое носилось в воздухе, кочевало по статьям и стихам его современников. Вагинов берет готовый риторический троп и строит на его основе миф.