Борис Васильев
Портретная галерея Дмитрия Быкова
НАСТОЯЩИЙ МАТЕРИАЛ (ИНФОРМАЦИЯ) ПРОИЗВЕДЁН ИНОСТРАННЫМ АГЕНТОМ БЫКОВЫМ ДМИТРИЕМ ЛЬВОВИЧЕМ.
1.
Васильев сегодня известен прежде всего как автор сценария фильма «Офицеры». Точнее, пьесы «Танкисты», из которой эта картина 1972 года получилась. Это единственный крупный успех режиссёра Владимира Рогового и его же творческий дебют. Васильев картину недолюбливал, потому что задумана она была про другое, — у него вообще, кажется, сложилась не особенно устраивавшая его репутация военного писателя: он хоть и воевал, и был в сорок втором тяжело контужен (подорвался на растяжке), и уволился в запас в 1954 году в звании капитана-инженера, но к армии относился скептически, и на военный официоз была у него аллергия. Вообще имидж Васильева — писателя военной темы, советского патриота, любимца читателей и властей, — с его личностью и судьбой никак не совпадал: он был одним из самых непрочитанных советских авторов. А когда пришло время свободы — как мы видим сейчас, весьма половинчатой, потому что война и любовь к Отечеству остались темами сакральными и неприкосновенными, — пик его писательских возможностей был уже пройден. Но и после шестидесяти — а прожил он почти девяносто — Васильев написал несколько первоклассных рассказов, которые не стали сенсацией только потому, что читательский бум закончился очень быстро: в девяностые стало не до того.
Да и некому уже было его читать: Васильев писал для советской интеллигенции, а она вымирала. Его случай парадоксален: для этой статьи я перечитал некоторые его сочинения — ранних его текстов мы не знаем, регулярно печатался он с сорока пяти, так что читателю известен только зрелый и поздний Васильев, и менялся он мало. С точки зрения традиционных литературных критериев — интеллектуализм, новизна, увлекательность, он даже на фоне тогдашней советской прозы во втором ряду: ему далеко до Трифонова или Аксёнова, и даже на фоне Тендрякова он при всей своей изобразительной силе кажется наивным, иногда инфантильным. Да чего там — у него полно слабых вещей, написанных трогательно, сентиментально, но иногда совершенно ученически. И в его шедеврах — таких как «В списках не значился», — всё равно много слабостей и неровностей, и прав был Борис Полевой, регулярно ставивший у него на полях своё знаменитое «22!», то есть перебор. Диалоги наивны, герои двухмерны, делятся на святых и мерзавцев, мораль подана в лоб, и вообще очень как-то беззащитно всё это выглядит, причём не только на сегодняшний вкус, когда реальность рехнулась и сильно превзошла наши советские страхи, а и на тогдашний. Но вот в чём парадокс: ведь и у Есенина полно графоманщины, а за одну идеально честную и мучительную строку, за один небесный отзвук можно отдать всё творчество иного гладкописца. Васильев был то, что называется «народный писатель» — явление сравнительно редкое: тонким вкусом он не обладал, но чутьём на правду, на болевую точку, на опасность был наделён в высокой степени. Он бил и бил в нерв, и никакая цензура его не пугала. Он рождён был, конечно, писать о современности — на историческом материале сразу вылезает его писательская неумелость; но истинное умение писать заключается в редчайшей способности угадать главную болезнь эпохи.
И хорошо бы в истории литературы остались от него не ранние вещи, а повести и рассказы последних лет: «Холодно, холодно», «Вы чьё, старичьё?», «Экспонат N», «Суд да дело», «Жила-была Клавочка» — все эти тревожные тексты на единственную тему, которая его действительно волновала.
2.
Этой темой была не война, не сталинизм (о котором написал он слабую, но трогательную повесть «Завтра была война»), даже не офицерская честь — хотя роман «Были и небыли», самое крупное его произведение, как раз о старом дворянском военном роде и о Русско-турецкой войне. К слову сказать, когда роман этот начал печататься в «Новом мире», я был подростком и читал всё подряд, и первая моя реакция была: тот ли это Борис Васильев, который написал «В списках не значился» и «Зори»? То есть это было даже не плохо, это просто было никак, штамп на штампе. Говорили, двигались, думали — совершенно как картонные. Но всё это было не главное, и хотя другая сквозная тема, многими критиками прослеженная, у Васильева действительно была — женская участь, особая её жертвенность и трагизм, — дело всё-таки было и не в ней. А вот что у Васильева действительно болело, что проступало сквозь все его писания, начиная с дебютной повести «Иванов катер» — так это вырождение, перерождение, массовая мутация советского человека.
Вот только что были не очень хорошие, конечно, советские люди, в которых от русских людей очень мало что осталось — разве что необъяснимая покорность перед начальством и страх перед любым окриком; внешние войны выигрывают, хоть и огромными жертвами, а в решении собственной судьбы совершенно беспомощны. Но тут что-то случилось ужасное, и вместо хоть как-то объяснимых, эгоистичных, да, недалёких, да, но всё-таки понятных людей — на свет полезло нечто непредсказуемое и нерациональное, начисто лишённое главного, а именно совести. У Васильева была своя концепция человека, в которой на первом месте — рефлексия, самосознание; совесть ведь — функция от ума, не зря в английском совесть и сознание обозначаются одним словом conscious. В русской традиции не так: там совесть как бы отдельно, и даже чем больше ума, тем меньше совести. Но для Васильева непрерывный самоанализ, чёткое отслеживание себя со стороны, постоянный контроль за собственным эгоизмом и трусостью — основа человеческого достоинства, вообще главная мера человечности. И вот появились люди, у которых эта способность к моральному самоосуждению — атрофировалась начисто; не просто циники, а люди без сострадания, без мысли о будущем, без малейшего намёка на стыд.
Появилась новая порода пострусских, советских людей, у которых религиозное сознание атрофировалось либо вытеснилось язычеством, а взамен чрезвычайно развился инстинкт доносительства и подталкивания падающих. Советская власть всё это кое-как компенсировала культом просвещения, ликвидацией безграмотности, какой-никакой молодёжной политикой, пафосом освоения новых территорий вплоть до космоса, — но война окончательно надорвала силы народа, а последующая реакция скомпрометировала все идеалы. Убийств, садизма и вранья было столько, что никакие праздники «оттепели» (о которой Васильев не написал почти ничего) не могли вернуть народу силу и веру.
Начиналась антижизнь, или, по Трифонову, «Другая жизнь», — с искусственными ценностями, патологическими реакциями, странными радостями. Какие-то чёрные маски полезли наружу. По справедливому замечанию Пелевина, вишнёвый сад уцелел в холодах Колымы, но в безвоздушном пространстве позднесоветского и постсоветского времени вишня больше цвести не будет. И происходило всё это не в девяностые — девяностые были следствием «бунта тех же подпочвенных сил, которые вырвались наружу в 1917 году» (Лев Аннинский). Всё это происходило в конце «оттепели», которая потому и задохнулась, что была неглубока, что метафизических корней не имела, что ограничилась косметикой.