Мобилизация-1914: эмоции россиян
Владислав Аксёнов
Тезис Николая Карамзина о том, что «история народа принадлежит царю», сегодня находит выражение в формуле, согласно которой национальные интересы становятся критерием исторической истины. Вопрос о том, кто определяет «национальные интересы», естественно, оказывается риторическим: царь, партия, диктатор — кто угодно, но только не сам народ/общество.
Периоды войн особенно сложны с аксиологической точки зрения, так как поруганным гуманистическим ценностям, загубленным жизням людей они противопоставляют отвлечённые цивилизационно-государственнические идеалы — национальные интересы. Введение в историческую науку подобных абстрактных категорий чревато её идеологизацией и исключением из «большой истории» социально-антропологической сферы, так называемого «маленького человека».
Канун Первой мировой войны и её первые месяцы демонстрируют попытки разобраться в подлинности национальных интересов России и природе войны как в интеллектуальных слоях общества, так и в среде неграмотного народа. Ещё с конца XIX века в Европе растёт военная тревога; писатели, публицисты, политики предупреждают, что большая война окажется гибельной для всех её участников. Даже расширение территорий и сфер влияния сулит в будущем одни лишь проблемы. В частности, в России в самом начале 1914 года с подобными заявлениями выступали и бывший министр внутренних дел Пётр Дурново, и философ князь Евгений Трубецкой. Они обращали внимание на то, что в России не решено множество внутренних проблем, как национальных, так и социально-политических, а потому присоединение новых регионов в перспективе лишь обострит имеющиеся противоречия. Даже овладение Босфором и Дарданеллами не решит проблемы беспрепятственного выхода российских судов в мировой океан ввиду того, что Эгейское море представляет собой сплошные территориальные воды. Тем не менее имперская мечта о проливах вскружила головы некоторым либеральным деятелям, в конечном счёте погубив саму империю.
Другая часть общества торжествовала, открыто выражая имперско-экспансионистские планы. Иван Ильин обосновывал концепцию «духовной обороны», которая допускала нанесение превентивного удара, Николай Бердяев мечтал о начале культурной экспансии российской цивилизации в Европу, церковь пропагандировала идею о решающей битве православного русского мира с варварско-германским миром. Тот же Ильин отмечал, что война оказала психотерапевтический эффект на тех, кто ранее тяготился своим существованием, не смог самореализоваться в мирное время. Тем самым излишний энтузиазм в поддержке войны становился признанием собственной неполноценности.
Парадоксы национального сознания выразились в том, что некоторые современники, признавая цивилизационную отсталость России от Европы, «неуменье жить», считали, что война раскроет ценность смерти, наделяя смерть большим смыслом, чем саму жизнь: «Западное “уменье жить” есть мертвящее начало, а наше “уменье умирать” — животворит!» — писала начальница Елизаветинского института благородных девиц Мария Казем-Бек (урождённая Толстая). Публицистическое пространство демонстрировало распространение как будто массового психоза, охватившего круги интеллектуалов. В этом психозе страх перед тяготами и лишениями войны переплетался с реваншистским энтузиазмом преодоления национальной травмы русско-японской войны. Спустя несколько месяцев после начала войны психиатры, в том числе Владимир Бехтерев, Андрей Бутенко, забили тревогу, сообщая об участившихся случаях нервно-психических заболеваний как на фронте, так и в тылу. Согласно донесениям жандармских офицеров, в некоторых случаях наиболее рьяное выражение верноподданнического патриотизма оказывалось симптомом душевного помешательства.
Тем не менее в первые дни войны официальная печать начинает конструировать патриотическую мифологию. Один из примеров — имевшее якобы место на Дворцовой площади массовое коленопреклонение народа в момент выхода Николая II на балкон Зимнего дворца после подписания манифеста об объявлении войны Германии. При реальной толпе в несколько десятков тысяч печать поднимала число демонстрантов до четверти миллиона (хотя максимальная вместимость Дворцовой площади — 100 тысяч). Газеты и журналы публиковали фотографии, однако внимательный зритель без труда мог заметить, что толпа едва ли занимала половину площади, а на колени опускались стоявшие отдельным рядом монархисты — несколько десятков человек. Демонстрация на Дворцовой площади оканчивалась проводами мобилизованных. Некий студент, наблюдавший за движением «патриотической» толпы по Невскому проспекту, писал своему другу: «Рабочие, запасные и провожающие их поют “Марсельезу” со словами “Царь вампир пьёт народную кровь…”, которые, ты знаешь, для царя нелестны. Не особенно приятны для него “Варшавянка” и “Похоронный марш”, которые они пели. При пении “Похоронного марша” офицеры и городовые снимали фуражки».