Иван Кашпуров
НАСТОЯЩИЙ МАТЕРИАЛ (ИНФОРМАЦИЯ) ПРОИЗВЕДЁН ИНОСТРАННЫМ АГЕНТОМ БЫКОВЫМ ДМИТРИЕМ ЛЬВОВИЧЕМ
1.
Держу пари, вы не знаете этого писателя; да и кто, кроме земляков, его сейчас помнит? Но мы так долго баловали себя и читателя разговором о гениях, что совершенно забыли о тех, кто во всякое время составляет большинство литераторов: слой, способный поведать о времени, о славных и особенно опасных его тенденциях куда больше, чем значительный и оригинальный поэт. По стихам гения можно судить прежде всего о гении, — но посредственность позволяет судить о главных тенденциях эпохи; сквозь неё, так сказать, видно. История и литература бывают сильны не только масштабом, но иногда и наглядностью.
В июньском номере журнала «Наш современник» за 1976 год — это сколько же мне было, восемь с половиной? — я прочитал стихотворение «Пишет в город учителька»:
«Пишет в город учителька про станицу мою: / “Приживаюсь мучительно в этом диком краю. // Тут напротив правления — голубые ларьки, / где без тени смущения пьют вино мужики. / Дотемна окаянные голоса их слыхать, / и сама, словно пьяная, я валюсь на кровать. / Вот какая романтика, вот какие дела. / Институточка в бантиках — я дурёхой была. / Ну, теперь-то научена. Знаю, в чём она, суть. / Вот до лета домучаюсь — и, романтика, будь!” / Тонко буковки-петельки вяжет “вечным” пером... / Но станица в свидетели станет каждым двором / и ответит ей: “Истинно, есть такие ларьки, / где совсем не игристое пьют вино мужики. / Что там — в брюхо им колики — есть таковские, есть! / Но опричь алкоголиков, что ты видела здесь? / Может, во поле чистое уводили дела, / иль с дояркой речистою ты на ферме была? / Ничего ты не видела, кроме винных ларьков. / Ты не пьяниц обидела, а честных казаков!” / И прошу я просительно: не черстви ты детей, / уезжай ты, учителька, уезжай поскорей. / Твой диплом — не приданое, запасённое впрок, / а учитель — призвание, а не должность на срок».
Как говорил Андрей Платонов о романе Кочетова «Журбины», это так плохо, что даже хорошо; что-то в этих стихах явно было, если я их тогда запомнил. Как поэзия это никуда не годится, хотя многие современные поэты-патриоты, требующие государственного внимания, поездок и тиражей, не дотягивают и до этого уровня, и вообще, почвенная литература «Нашего современника» образца семидесятых годов всё-таки несёт на себе некий отпечаток той сравнительно культурной эпохи. У Кашпурова хотя бы рифма соблюдена, вообще, получилось задорненько, так и хочется это петь на мотив «Ковыляй потихонечку, а меня ты забудь, зарастут твои ноженьки, проживёшь как-нибудь». Но если с точки зрения литературы это абсолютный ширпотреб, то с точки зрения идеологии и социологии — выдающееся свидетельство. Во-первых, умиляет это старосоветское «учителька» — прародительница будущих феминитивов: сказать «учительница» — слишком интеллигентно. Учителька — нечто пренебрежительное, пролетарски (крестьянски) снисходительное, такое субтильное, в очочках. Вспоминается из Евтушенко — правду сказать, недалёко ушедшее от Кашпурова — глава 11 из поэмы «Братская ГЭС»: «И выдохнул мучительно, уже из смертной мглы: “Мы не рабы, учителка, Рабы не мы...”». Но тогда-то ладно — девятнадцатый год; почему сейчас не сказать «учительница»? А чтобы кондовее, чтобы чувствовала, кто она тут.
Я, учительский сын и сам учитель, примерно представляю себе каторжность педагогического труда, помню свою мать либо проверяющей чужие тетрадки, либо пишущей конспекты собственных уроков — и так все 60 лет её педагогического стажа, без малейшей поблажки, без скидок на возраст и опыт. Что же, учителю — вдобавок поехавшему по распределению в станицу, а не оставшемуся всеми правдами-неправдами в городе, — уже и не пожаловаться в письме на бескультурность местной жизни? Она ведь не на заборе это пишет, а в личной переписке; но, видимо, нашёлся местный Шпекин и довёл до сведения, так сказать, народа эти буковки-петельки. Не очень понятно, какие именно дела должны были учительку завести во поле чистое, — но, видимо, ферму-то посетить ей сам бог велел, хотя бы для знакомства с передовиками сельского хозяйства. Могли бы, наверное, и они зайти в школу, чтобы познакомиться с проблемами передовой интеллигенции, — но от учительки, ясное дело, никаких надоев, и вообще, материя первична, так что пусть сами ходят к нам на поклон, а подготовиться к уроку всегда успеется. Особенно меня, уже тогда, умилял эпитет к доярке — «речистая»! Можно себе представить, какими «жемчугами русской речи» (Ксения Некрасова) ответила бы учительке на её сомнения обидчивая станичница. Но у Некрасовой есть хотя бы фольклорная непосредственность, и у неё была мучительная, подлинно народная жизнь, — а у Кашпурова, что особенно досадно, стих по-городскому выверен и гладок, и на производстве он сам не слишком много трудился, как мы увидим в дальнейшем, и жизнью своих станичников не жил, и даже сельским учителем не работал; он за них из города обижался. Он старательно, даже и профессионально вбивал клин между народом и интеллигенцией, культивируя в невзыскательном читателе ту гордость за свою темноту, которая сегодня расцвела столь пышным цветом. И поневоле огорчаешься за тех интеллигентов, которые своей терпимостью и снисходительностью торили дорогу в литературу писателям от сохи, которые, набрав литературной увесистости и обросши секретарскими должностями, отомстили потом интеллигенции по полной программе — точно так же, как сегодняшние профессиональные патриоты доносят сегодня на тех, перед кем десять лет назад застенчиво ходили на цырлах. Провидчески прав был Блок в своём литературном завещании — «Пушкинской речи»: «Никаких особенных искусств не имеется; не следует давать имя искусства тому, что называется не так; для того чтобы создавать произведения искусства, надо уметь это делать».
Впрочем, Кашпуров, хотя бы формально, «умел это делать», хотя и на чрезвычайно школьном уровне; с гладкописью всё у него было в порядке. И мне стало интересно, кто же это почти полвека назад готовил почву для сегодняшнего реванша серости — уже с отчётливо людоедским привкусом, чтобы впредь мы распознавали её сразу же.
2.
В сборнике «Вёрсты» — первом у него серьёзном, где собраны стихи за двадцать лет, — соседствуют вещи взаимоисключающие, хотя в обоих случаях выраженные вполне культурно:
«Есть мельзавод и есть больница, / есть лавки, школы, сельсовет, / есть всё, что нужно, — до милиции. / Вот только памятников нет. / Их нет ни красным партизанам, / их нет ни мёртвым, ни живым... / Эх, люди, разве же Иваны, / родства не помнящие — вы? / Зато, как встарь, самодовольно, / до голубиной высоты / взметнула к небу колокольня / свои ажурные кресты. / Вы пасху празднуете пьяно, а после — пролетарский Май, / и тут никто вам не мешай!.. / По меньшей мере — это странно... / Вы не плохие люди, правда. / Но так нельзя, поверьте мне, — / одной ногою целить в Завтра, / другой — стоять в минувшем дне» (1963).
Про «ногою целить в завтра» особенно доставляет. Но тут же, рядом, через две страницы буквально:
«А нынче там, где в небо вольно / вонзался памятник веков, — / не видно больше колокольни / с горячим полднем куполов. / Там груды камня летом жарким / в траве потеют по утрам, / и лишь облупленные арки / стоят, распахнуты ветрам. / И я прислушиваюсь к стуку — / рождает сердце горький стих: / какой безумец поднял руку / на гений прадедов моих?!»