Последнее искушение
Дирк Богард
Королевская премьера
Он не слишком жаловал кино, любил писательский труд и занятия садоводством, мечтал о том, чтобы провести остаток дней в своем загородном поместье «Клермон» на юге Франции. И был только один режиссер, которому Дирк Богард никогда не мог сказать «нет», это Лукино Висконти.
Черновой монтаж означает буквально – черновой. Он производит тяжелое впечатление на посторонних и часто даже на посвященных. Он похож на любительское кино. Кадры идут в нужной последовательности, поэтому «форма» просматривается, но не выровнены ни свет, ни звук, ни цвет. Отсутствуют музыкальное сопровождение и титры; нет ни единого признака того, что выглядит и ощущается как кино.
Этот бестолковый полуфабрикат могут созерцать лишь люди с сильным характером и экспертными знаниями. Вот почему многие режиссеры, и это справедливо, не приглашают актеров на предварительный просмотр. Актеры в большинстве своем обладают гипертрофированным эго. Неудачный черновой монтаж (а он почти всегда неудачен) – достаточная причина, чтобы они отправились бродить по ближайшей набережной или жаловаться всему городу, какой «чудовищный» фильм. А все оттого, что им не понравилась ни собственная внешность, ни исполнение.
Кинокритики, назначившие себя интеллектуалами, а сейчас много таких развелось, вероятно, досидят до конца и наверняка усугубят результат своим одобрением, для которого они часто используют слова «бескомпромиссно» и «многопланово».
Но я не виню их за это.
Вот так и я впервые увидел «Смерть в Венеции» в три часа пополудни в холодном кинозале студии «Чинечитта». Висконти сидел на мягком стуле в окружении многочисленных членов семьи и тех, кого он удостоил быть свидетелем первого показа своей работы, плюс еще кого-то из избранных членов съемочной группы.
Там было несколько принцесс, парочка графинь, три-четыре актера, не занятых в фильме, но которым он оказал такую честь, поскольку знал, что их подхалимство может оказаться полезным за пределами студии. Люди вроде Висконти всегда держат при себе эскадрон фаворитов: стайку рыб-лоцманов, вьющихся вокруг кита. Он знал: на них можно рассчитывать, они разнесут хвалебную весть о фильме по всему Риму, Милану, Неаполю, а если потребуется, то и по Лондону, и по Парижу. Они его никогда не подводили. А если бы подвели, их ждала бы медленная агония в свете и театральных кругах.
Сейчас уже не вспомню, что именно я почувствовал в тот день, когда в проекторе мелькнул последний кадр. Вот, вспомнил: онемение. От великой и странной силы этого фильма, от его красоты и от глубокого разочарования своим исполнением. Больше ничего.
Однако Форвуд1 корректно заметил, что я слишком близок к предмету обсуждения, чтобы быть объективным и беспристрастным, и что в подобной ситуации гораздо благоразумнее вежливо промолчать или говорить как можно меньше.
В конце концов это оказалось совсем нетрудно. Мне нечего было сказать.
Висконти, с неизменной сигаретой в тонких сильных пальцах, принимал почести своей свиты с достоинством понтифика, то оборачиваясь в легком кивке, то обозначая поклон, то помахивая рукой, окутанной сигаретным дымом, и наконец поприветствовал и меня двумя отеческими хлопками по плечу.
– А, Богард! Va bene? Как зуб сегодня, не болит? И чтобы завтра тоже не болел! Завтра переозвучание нескольких реплик. Помните? Мотоцикл в саду и эти проклятые моторные лодки на канале, совсем немного. Пара слов там и сям. Поэтому завтра никакой зубной боли, слышите?
– Никакой зубной боли завтра, Лукино.
Когда я повернулся к выходу, он вдруг позвал меня:
– Богард!
Я остановился в дверях.
– Bene? – тихо спросил он.
– Bene, – отвечал я. – Molto bene.
Взгляд его серых глаз был прям и ясен. Неподвижен. Взгляд сообщника.
– Grazie! – спокойно сказал он и повернулся к кому-то опустившемуся на колени перед ним, словно прося милости или произнося комплимент.
Когда я вышел из студии, настроение слегка поднялось. Мне показалось, что он доволен нашей работой (хотя я не был вполне уверен в этом) и ему понравилось то, что сделал я. В дальнейшем это подтвердилось, когда он пригласил нас ужинать в Gigi Fazzi. Несомненный знак уважения и одобрения.
В тот же вечер в отеле Hassler я написал письмо одной американской приятельнице в Новую Англию:
«Потом он [Висконти] устроил нам роскошный ужин в новомодном ресторане Джиджи Фази. Очень шумно, звяканье ножей и вилок, тарелки с фетучини, красное вино рекой, громкие голоса и много смеха. Так или иначе, теперь все позади, и я спешу написать тебе, прежде чем утром отправлюсь работать.
Мне кажется, мое участие в фильме стало провалом: неплохая проба, но с ролью я не совсем справился. В любом случае это моя вина, не В. Он говорит, что очень доволен моей работой, но я не уверен. Меня гложут мучительные сомнения. Грустно. У меня была очень хорошая возможность; вероятно, я слишком на многое замахнулся на сей раз. Ну что ж! Как это у вас в стране говорится? Ничего не попишешь? И все же я это сделал. Я старался изо всех сил».
Наконец фильм был завершен. Записана музыка, выверена тональность и все прочее, и Висконти, удивительным образом умудрившийся сделать все исключительно силами своей команды, ничего не показывая американским кошелькам, как он их величал, был таки вынужден отправиться к ним в «этот ужасный Лос-Анджелес» и предъявить то, за что они платили деньги.
Как мне рассказывали, «явились все полным составом», и когда в голливудском просмотровом зале зажгли свет, все оставались сидеть молча и неподвижно. Висконти сказал, что поначалу это его чрезвычайно воодушевило: он решил, что их потряс эмоциональный финал картины.
Ничуть не бывало. Они застыли от ужаса.
Молчание продолжалось. Кто-то неловко кашлял, кто-то курил сигару. Группа сгорбившихся мужчин в нейлоновых костюмах тупо смотрела в пустой экран.
Возможно, понимая, что следует сказать хоть что-то, поднялся нервный мужчина в очках.
– По-моему, великолепная музыка. Просто великолепная. Потрясающая тема. Потрясающая! Кто написал музыку, синьор Висконти?
Благодарный за то, что кто-то выказал хотя бы какой-то интерес к фильму, Висконти ответил, что автором музыки был Густав Малер.
– Просто великолепно! – воскликнул нервный мужчина. – Думаю, мы должны подписать с ним контракт.
Много позже, уже по его возвращении в Рим, мы смеялись, вспоминая об этом эпизоде. Но в тот день всем было не до смеха. Особенно Висконти.
Наконец было решено, что фильм «не американский» и сам предмет весьма опасен. Проект ни в коем случае не станет коммерчески успешным, и ясно как день, что никто в Канзас-Сити не поймет, о чем это вообще. Прозвучало даже осторожное предположение, что, если фильм когда-нибудь выйдет в прокат в Америке, его могут запретить за непристойность.
Висконти и Боб Эдвардс, сопродюсер, вернулись в Европу с фильмом, как говорится, под мышкой. В подавленном состоянии.
Я, разумеется, все это время пребывал в счастливом неведении и плескался в новеньком пруду, выкопать который мне пришло в голову, когда пытался осушить участок вокруг моей французской усадьбы. Жизнь на холме была спокойной, безмятежной и упорядоченной. Большую часть времени я проводил либо на пруду, складывая камни в утесы и каскады в духе «романтического» Сальватора Розы, либо расчищая запущенный огород, чтобы заложить на этом месте скромный розарий. И совершенно не ведал о возможной катастрофе, мчащейся на крылах через Атлантику.
Солнце сияло, небо было безоблачным, по крайней мере надо мной, и я предавался уединению с тихой радостью в сердце и садовым инвентарем в руках.
В Риме ситуация была совершенно иной: Висконти оставался на ножах с американцами, отклоняя их предложения что-то вырезать или даже сделать новый, счастливый финал.
– Как, – восклицал он в отчаянии, – как я могу дать Томасу Манну счастливый финал? Он так написал, это его замысел, это его история, это неприкосновенно!
И хотя вначале я оставался вне схватки, Боб Эдвардс стал постоянно мне названивать – с каждым днем свидетельства полного тупика становились все красноречивее. Нам стало ясно, что американские кошельки хотят уничтожить фильм, такое случалось и раньше, причем не однажды. Мне говорили, что «убытки» каким-то образом снижают для них налогообложение.
Однако Висконти грозил «устроить большой скандал в мировой прессе, если такое произойдет» всякий раз, как кто-то в Лос-Анджелесе тянулся к телефонной трубке.
Однажды вечером снова позвонил Эдвардс.
– Джон Джулиус Норвич. Знаешь такого? Он лорд или что-то в этом роде. Так вот, он основал некий фонд по спасению Венеции от затопления, «Венеция в опасности» называется. Он хочет, чтобы мы показали фильм на первом благотворительном вечере фонда в Лондоне. Безумно дорогие входные билеты, согласилась присутствовать королева. Сказала, что придет с детьми. Ну как тебе?
– Когда?
– Как только мы все уладим. Пока работаем над 1 марта, до этого у нее все вечера заняты.
Этот замечательный Джон Джулиус Норвич, как оказалось, спас «Смерть в Венеции». Конечно, о нем знали бы больше, если бы его отчаянные усилия помогли спасти саму Венецию.
Королева, тем не менее, благосклонно приняла приглашение, прислав милое короткое письмо, и Висконти сказал деятелям из Лос-Анджелеса: «Если вы не разрешите показ, сами сообщайте об этом королеве Англии. Не я. Я этого не сделаю. Никогда».
Мы включились в процесс.
19 января мне позвонили из Лондона с просьбой приехать 24 февраля для участия в предварительной рекламной кампании. Премьера должна была состояться 1 марта в понедельник, так что надо успеть в субботние и воскресные номера газет и журналов.
Я ответил, что не уверен, смогу ли приехать.
– Но вы обязаны! – произнес раздраженный мужской голос.
– Послушайте! Я никому ничем не обязан. Я сыграл роль. Этого достаточно.
Услышав – в который раз – знакомый надоедливый голос коммерческого кинематографа, зная немного, но достаточно о том, с чем столкнулись Висконти и Эдвардс в «этом ужасном Лос-Анджелесе», я, к сожалению, позволил гневу взять верх над хорошими манерами: голос вторгся в спокойную, размеренную и очень меня устраивающую жизнь, которую я для себя избрал.
Разумеется, я отлично понимал, что ни за что на свете не предам Висконти. Я поддержу его, через какие бы круги ада ему ни пришлось пройти, но я никогда не позволю киношникам командовать мной. Хватит, уже покомандовали. Больше этому не бывать. Если я и вернусь, то на своих условиях.
– Мы свяжемся с вами, – сказал раздраженный голос немного спокойнее.
– Это я с вами свяжусь, – ответил я, – если захочу.
И положил трубку.
Я чувствовал себя обновленным. Боже! И червь, коль на него наступят, вьется…
Я нашел Форвуда копающимся в огороде, рядом лежали брикеты торфа и мешки навоза.
– Всё определилось, насколько я понимаю. 1 марта в Лондоне. Благотворительный вечер с участием королевы.
– Ну что ж, это серьезно. Что ты сказал?
– Что я подумаю.
– Что тут думать, – он вонзил лопату в землю. – Лучше проверь смокинг.
– Зачем?
– Моль.
– Ну и черт с ним. Времени еще предостаточно.
• • •
За год с небольшим до этих событий в газетах Стокгольма, Осло, Хельсинки и Копенгагена было опубликовано объявление о начале кастинга на главную роль для нового фильма Висконти «Смерть в Венеции». Сообщалось, что разыскивается юноша тринадцати-четырнадцати лет, которому предстоит сыграть Тадзио.
Облаченный в шубу, увитый шарфами, в большой меховой шапке с опущенными ушами, Висконти направил стопы в заснеженную Скандинавию, словно роскошный эскимос. Он думал, что пробудет там не меньше месяца. Но случилось так, что первый же мальчик, которого привела в его стокгольмский отель полная надежд бабушка, оказался тем единственным, кто, на его взгляд, подходил на роль. Тем не менее Висконти был вынужден поступить благородно и продолжать кастинг, чтобы не разочаровывать сотни взволнованных родителей, приведших своих отпрысков в расчете на быструю славу. Однако он так и не увидел никого, кто мог хотя бы приблизиться к тому мальчику. 1 марта 1970 года Эдвардс в большом волнении позвонил по телефону и сообщил, что Висконти нашел своего Тадзио и уже обговаривает условия контракта.