"Моя борьба": Esquire первым публикует фрагмент шеститомного эпоса Уве Кнаусгора
В июне в издательстве «Синбад» выходит первая часть шеститомной автобиографической эпопеи Карла Уве Кнаусгора «Прощание. Книга первая автобиографического цикла "Моя борьба"». Сам автор называет «Мою борьбу» скорее арт-проектом, нежели литературой. В каждой из книг — почти эксбиционистсткое препарирование себя и своего окружения. Основная тема первой части — отношения с отцом, страдающим алкоголизмом. На родине Кнаусгора, в Норвегии и в других странах, книга имеет феноменальный успех и сопровождалась скандалами — об этичности названия и границах частной жизни и литературы. Esquire первым публикует отрывок.
Спустя двадцать минут я закрыл за собой дверь моего офиса, повесил пальто и шарф на вешалку, поставил на коврик ботинки, заварил чашку кофе, подключил компьютер и устроился перед ним пить кофе, ожидая, когда он включится и экран заполнится миллиардами светящихся точек.
«Америка души». Так называлась книга, и почти все в комнате указывало на нее или на то, что она пробуждала во мне. Репродукция известной, напоминающей подводный мир картины Уильяма Блейка «Ньютон» висела у меня за спиной, справа и слева — два взятых в рамку рисунка из экспедиции Черчилля XVIII века, купленных как-то в Лондоне, один — с мертвым китом, другой — с анатомированным жуком, на обоих объекты были изображены на разных стадиях препарирования. На торцовой стене — ночной пейзаж Педера Балке, весь черно-зеленый. Постер Гринуэя. Карта поверхности Марса из старого номера «Нэшнл джиогрэфик». Рядом две черно-белые фотографии Томаса Вогстрёма: на одной — мерцающее детское платье, на другой — черная вода со светящимися из-под самой поверхности глазами выдры. Маленький зеленый металлический дельфин и маленький зеленый металлический шлем на письменном столе, купленные мною однажды на Крите. И книги: Парацельс, Василий Великий, Лукреций, Томас Браун, Улоф Рудбек, Августин, Фома Аквинский, Альберт Себа, Вернер Гейзенберг, Реймонд Расселл и, разумеется, Библия, а еще книги по национальной романтике и о кабинетах редкостей, об Атлантиде, об Альбрехте Дюрере и о Максе Эрнсте, о барокко и о готике, об атомной физике и об оружии массового уничтожения, о лесах и о науке XVI и XVII веков. Дело было не в знаниях, а в излучаемой ими ауре, в том, откуда она исходила — из мест, лежащих за пределами того мира, в котором мы живем сейчас, из того амбивалентного пространства, в котором существуют все исторические предметы и представления.
В последние годы во мне усиливалось ощущение, что мир мал и мой взор охватывает все, что в нем есть, хотя рассудком я понимал, что дело обстоит ровно наоборот: мир беспределен и его невозможно целиком охватить человеческим взглядом, число событий бесконечно, а настоящее — это открытая дверь, которая хлопает на ветру истории. Однако чувство говорило иное. Оно говорило, что мир изучен весь, до конца исследован и описан, что в наше время уже невозможно двигаться в неизведанном направлении и больше ничего нового и неожиданного случиться не может. Я понимаю все, что касается меня самого, понимаю свое ближайшее окружение, понимаю все, что касается общества, в котором живу, а если какой-то феномен вдруг окажется мне неясным, то я знаю, что надо делать, чтобы в нем разобраться.
Понимание не следует путать со знанием, потому что я почти ничего не знал, но если, например, произошли бы столкновения на границе одной из бывших советских республик, где-нибудь в Азии, в городах, чьих названий я прежде никогда не слышал, с населением, мне совершенно неведомым, начиная от его платья и языка и заканчивая обычаями и религией, причем оказалось бы, что в основе этого конфликта лежат исторические причины, коренящиеся в событиях тысячелетней давности, то моя полная неосведомленность и незнание в этом вопросе не помешали бы мне понять, что там происходит, потому что категории мышления позволяют разобраться даже в самых далеких от тебя вопросах. Так же обстояло дело и со всем другим. Обнаружив насекомое, которое я раньше никогда не встречал, я сознавал, что до меня его уже кто-то видел и описал. При виде светящегося объекта на небе я понимал, что это либо редкое метеорологическое явление, либо летательный аппарат того или иного рода, возможно метеозонд, а если это что-то из ряда вон выходящее, то завтра об этом напишут в газетах. Если я забыл какое-то событие из своего детства, то, конечно, в результате вытеснения; если что-то меня бесило, это объяснялось проецированием, а в том, что я всегда стремился понравиться людям, с которыми встречался в жизни, виноваты были мой отец и мои с ним отношения. Нет такого человека, который не понимал бы своего мира. Тот, кто понимает мало, к примеру ребенок, просто существует в более ограниченном мире, чем тот, кто понимает многое. Но понимание многого всегда предполагало осознание его границ: признание того, что мир, лежащий вне этих границ, не только существует, но что он больше, чем тот, что умещается в их пределах. Иногда я думал, что со мной, в частности, произошло следующее: для меня мой детский мир, в котором все было знакомо, а если не знакомо, то ты всегда можешь положиться на других, которые всё знают и умеют, вовсе не кончился, а продолжал расширяться на протяжении всех последующих лет. Когда я в девятнадцать лет столкнулся с утверждением, что мир структурируется на основе языка, я отверг это положение, опираясь на так называемый здравый смысл, потому что это представлялось мне бессмыслицей: разве ручка у меня в руках — это язык? А окно, на котором играет солнце? А двор внизу, через который идут по-осеннему одетые студенты? Уши лектора, его руки? Слабый запах земли и листвы, исходящий от одежды той, что только что вошла в дверь и теперь сидит рядом со мной? Грохот отбойника у дорожных рабочих, которые поставили свою палатку перед церковью Святого Иоанна, ровное гудение трансформатора? Рокот города внизу — разве это рокочет язык? Кашель в передних рядах — неужто это кашляет язык? Нет, самая эта мысль — смехотворна! Мир — это мир, то, что я могу потрогать руками, на что натыкаюсь, что я вдыхаю и выплевываю, ем и пью, то, что выходит из меня, когда я поранюсь и когда меня рвет. Только много лет спустя я посмотрел на это иначе. В одной книжке по искусству и анатомии цитировался Ницше, там было сказано: «Физика тоже есть лишь толкование и упорядочение мира, а не объяснение мира»