Две войны генерала Раевского
Кому понадобился миф о подвиге героя 1812 года и каково это — стать шестеренкой государственной пропаганды. Об этом — глава из книги литературных путешествий Глеба Шульпякова «Запад на Восток»
В записной книжке Батюшкова есть большой фрагмент, посвященный генералу Н. Н. Раевскому. Воспоминание рисует Раевского весной Заграничного похода 1814 года, когда «с лишком одиннадцать месяцев я был при нем неотлучен». «Раевский славный воин,— пишет Батюшков,— и иногда хороший человек — иногда очень странный». «Я его знаю совершенно».
Точный по бытовым деталям, очерк словно перечеркивается эпитетом «странный». В чем именно, почему? Воспоминание, которым делится Батюшков, относится ко времени после победы под Лейпцигом, когда части союзной армии перешли через Рейн и вступили в Эльзас; война подходила к победному концу. «Войско было тогда в совершенном бездействии,— пишет он,— и время, как свинец, лежало у генерала на сердце». В один из таких вечеров и произошел диалог, который три года спустя записал в книжку Константин Николаевич.
Диалог этот — едва ли не единственное прямое свидетельство против мифа о «подвиге Раевских», который сложился два года назад в ходе отступления русской армии к Москве. Тогда в бою под Салтановкой (в поддержку скорейшего соединения русских армий в Смоленске) Раевский держал многочасовую оборону, и, когда увидел, что егеря и пехота его под ударами Даву дрогнули, сам возглавил колонну, пошел под пули на плотину и опрокинул противника. В армии при Раевском находились его сыновья, и молва тут же сопроводила его подвиг их участием. Старшему Александру на тот момент исполнилось 16, второй же — Николай — был ребенок (10 лет). Как это «произошло» — хорошо видно на эпическом полотне художника-баталиста Николая Самокиша, изобразившего официальную версию событий к юбилейному, 1912 году. Репродукция этой картины воспроизводилась миллионы раз в учебниках и альбомах; ее сюжет уступал в популярности разве что «подвигу 28 панфиловцев». Однако в реальности все обстояло совершенно иначе.
Римлян бы делать из этих людей
Батюшков состоял при Раевском чемто вроде внештатного адъютанта. Он попал к нему при своих, что называется, обстоятельствах: «под самыми худыми предзнаменованиями» (об этом пишет в письме Блудову Дашков). Генерал Бахметев, при котором планировал служить Константин Николаевич, потерял на Бородинском поле ногу и был комиссован. Его рекомендательные письма отсылали Батюшкова наудачу к разным генералам; и первым, кого он обнаружил на главной квартире, был казачий атаман Матвей Платов. «...он начал с него,— продолжает рассказывать Дашков,— и — horribile dictu! — нашел его за пуншем tête-à-tête с Шишковым, который приводил его в восхищение, читая какие-то проповеди». «Вы легко поверите,— добавляет тот,— что первое старание милого нашего Поэта было... убежать сломя голову!»
Неизвестно, какие проповеди читал Платову Шишков, можно лишь предположить, что отважный, но малообразованный и сильно пьющий атаман оказался восторженным слушателем цветистых шишковских словес. К тому же Шишков занимал при царе высокую должность официального пропагандиста, а Платов как раз пребывал в опале и через Шишкова мог улучшить положение.
К 1814 году «подвиг Раевских» под Салтановкой был восславлен и Глинкой, и Жуковским, и Державиным, и Батюшков не мог не знать об этом. Раевский был женат на внучке Ломоносова — имя, священное для стихотворца. Так или иначе, «худое предзнаменование» едва ли не впервые в жизни обернулось для Батюшкова подарком судьбы. Не «русскийнародный» Платов, едва знавший грамматику, а желчный, мнительный, често-любивый — словом, человек рефлексирующий — Раевский стал его генералом.
Служба при нем открывала Батюшкову глаза на происходящее. Никогда не воевавший столь близко к начальству, он стал свидетелем как бы двух войн. Одной, которая ведется на бумаге в парадных реляциях и представлениях, а также интригами, доносами и ложью, и другой — с реальными и часто недооцененными рисками и подвигами. Раевский прекрасно отдавал себе отчет, как это происходит; в его судьбе обе войны пересеклись самым драматичным образом, и дело под Салтановкой было тому подтверждением.
Великодушный русский воин,
Всеобщих ты похвал достоин:
Себя и юных двух сынов —
Приносишь все царю и Богу:
Дела твои сильней всех слов.
Ведя на бой российских львов,
Вещал: «Сынов не пожалеем,
Готов я с ними вместе лечь,
Чтоб злобу лишь врагов пресечь!..
Мы Россы!.. умирать умеем!»
Искренний патриот Сергей Глинка написал это стихотворение, что называется, «с колес»: через месяц с небольшим после Салтановки. Его голос будет одним из многих в хоре патриотических восхвалений «подвига Раевских», в котором отец изображался, подобно азиатскому ассасину или римскому полководцу, готовым слепо принести в жертву царю и Отечеству себя и собственных детей. Однако уже Лев Толстой скажет о «казусе» Раевского с большим сомнением: «Во-первых, на плотине, которую атаковали, должна была быть, верно, такая путаница и теснота, что ежели Раевский и вывел своих сыновей, то это ни на кого не могло подействовать, кроме как человек на десять, которые были около самого его,— думал Ростов,— остальные и не могли видеть, как и с кем шел Раевский по плотине. Но и те, которые видели это, не могли очень воодушевиться, потому что что́ им было за дело до нежных родительских чувств Раевского, когда тут дело шло о собственной шкуре? Потом оттого, что возьмут или не возьмут Салтановскую плотину, не зависела судьба отечества, как нам описывают это про Фермопилы. И стало быть, зачем же было приносить такую жертву? И потом, зачем тут, на войне, мешать своих детей?»