«Не кормите и не трогайте пеликанов»: фрагмент нового романа Андрея Аствацатурова
В апреле в «Редакции Елены Шубиной» выйдет новый роман Андрея Аствацатурова «Не кормите и не трогайте пеликанов». Esquire публикует фрагмент из главы «Мертвые опаснее живых».
Туриста всегда легко различить. Даже в плотной сутолоке больших торговых центров, в густонаселенных городах с большим количеством улиц, проспектов, переулков, бульваров, площадей, памятников и музеев. Он отличается от нас, местных жителей. Ну, например, тем, что мы, местные жители, люди каждодневных городских забот, движемся по тротуарам обстоятельно, тяжело, словно тракторы, вспахивающие поля, словно танки, которые знают, куда ползти всей дивизией, куда стрелять и кого давить. А турист плывет по городу стремительно, легко, как лыжник по слаломной трассе, изящно огибая торговцев, попрошаек, полицейских, проституток, наркодилеров, делая немыслимые петли вокруг статуй, фонарей, памятников, обелисков. Турист скользит взглядом, телом, тенью по фасадам, по тротуарам, по набережным, по паркетным покрытиям музейных залов, по картинам старых мастеров. Он несется очертя голову — в поисках подлинного, истинного, сущностного, того, чего в его городе — да что там в городе! во всей его стране! — нет и в помине. Увидеть нечто, чего всем желается, притронуться к этому нечто, почувствовать, как оно под взглядом, под ладонью, под ступней напряжется, выгнется и брызнет жизнью в возбужденное, уставшее от передвижений тело, – вот вожделенная туристическая цель.
Но тут далеко не все так просто. Туризм — это знает всякий — спорт командный. Одному здесь не место. Сразу — дисквалификация и, как говорится, всего хорошего: ваш результат засчитан не будет.
Здесь работает простая арифметика: если ты один — то видишь все. Ну или почти все, что обозримо, что окружает, все контуры, все детали. Если вдвоем — то ровно вполовину того, что можешь видеть один, а если втроем — то треть. Увы, и это слишком много. Но когда толпа, когда хохочут и болтают, когда рассказывается свежий анекдот, окружающее, наносное исчезает, оставляя главное, вожделенное: Эйфелеву башню, Биг-Бен, Эмпайр-стейт-билдинг, Джоконду, Стену плача, комнату смеха, Монблан, Аллею звезд, Оссу, Олимп, черный Пелион, бухту Афродиты, площадь Марка, собор Петра, собор Павла, собор Петра и Павла. Чем больше названий, тем действеннее и сильнее впечатление, и тут уж не уйти от преображения и воскресения. Все эти названия должно соединить, как точки на карте. Достаешь карту, тройку, семерку, туз, ставишь крестик, маленькую бельевую метку.
Соединять метки линиями — одно удовольствие, и у тебя выходит твой собственный, горизонтальный пейзаж, ожившие плоскости, линии, прямоугольники и ромбы эвклидовой жизни. Ощущение такое, будто в кинотеатре с экрана прямо к тебе, сидящему в зале с попкорном и кока-колой, сходит красавица актриса и…
— Милый, убери ты ее к черту, эту карту! — Катя морщится и ловким, выученным движением поправляет парик. В ее голосе раздражение и почему-то опять тревога: — Надоел уже… Ну в самом деле, ведь каждую минуту останавливаешься. Видишь, нас уже тут за сумасшедших принимают.
Делаю обиженное лицо:
— Почему за сумасшедших-то? Он просто хотел помочь…
* * *
Две минуты назад я достал карту, чтобы сориентироваться, и возле нас тотчас же оказался невысокий пожилой джентльмен.
— Молодые люди потерялись?
Дорогое клетчатое пальто. Очень короткое, как тут принято. Обвисший пеликаний подбородок. Над ним — сдержанная полуулыбка. В Лондоне — хотя из-за Кати я вижу только половину обозримого — все вокруг короткое, аккуратное, клетчатое и сдержанное: улицы, тротуары, куртки, пиджаки, панталоны, люди, их руки, их ноги, их пальцы, их носы, фасады домов, ограды. И повсюду мелькают такие же полуулыбки. Никакой хмурости навстречу тебе, как в России, никакого рта до ушей (Hi, dude!) как в скобарской Америке. Выражения землистых, типично хемпстедских лиц всегда спокойные, слегка отрешенные. Вокруг уголков рта — мелкие морщины. Голоса вкрадчивые, тихие.
«Богач… — еще подумал я. — Раз голос тихий — значит, богач. Деньги любят тишину. Витя, кстати, Катькин продюсер, никогда этого не понимал. А понимал бы — так лежал бы сейчас не в прозекторской с биркой на ноге, а в постели с Катькой».
Я вежливо поблагодарил джентльмена, сказал, что все в порядке, что мы уже сами во всем разобрались. Тот церемонно поклонился (как это у них всегда получается?) и отошел. И даже не отошел, а скорее плавно отодвинулся, не сделав будто бы ни единого движения ногами.
* * *
— Давай, прячь уже карту и шевели ногами, — морщится Катя. — Пора уже двигать отсюда.
— А если потеряемся? — говорю. И тут же, который раз за день, чувствую, что говорю глупость. Катя в ответ зевает и, прикрыв рот ладонью, пожимает плечами:
— И что? Зато нас никто не найдет.
— Если потеряемся, — мой взгляд обводит крошечную площадь, — то начнут искать и обязательно найдут.
Над головой нервно вскрикивает чайка. Катя вздыхает и снова поправляет парик:
— Ты, мой милый, сегодня как-то особенно в ударе. Спрячь, пожалуйста, карту и не беси меня. Мы гуляем. Понятно? Просто гуляем…
Прячу карту в рюкзак, как велено. Ладно, нет проблем. Мы просто гуляем.
Над Хемпстедом густые серые тучи. Дождь то начинает тихо накрапывать, то прекращается, словно захандривший маленький ребенок, который почему-то не решается громко и окончательно расплакаться.
* * *
— Хандришь, да? — спросил меня в тот раз пожилой дачный родственник. В то лето от меня ушла Джулия, и я сначала тосковал, как животное, лишенное регулярных совокуплений, а потом со мной сделалась депрессия. Совершенно незапланированно. Не хотелось ни пить, ни есть. Ничего не хотелось, даже жить. Тогда тоже было хмурое небо, затянутое тучами, и так же накрапывал дождь — стоял конец августа, сезон влажных циклонов. Я был в саду, курил неизвестно какую по счету сигарету и бесцельно разглядывал убогие колючие кусты, высаженные моей теткой. Мыслей не было. Хотелось покончить с собой, но я никак не мог решиться. И тут как из-под земли — этот дачный родственник. Подошел, встал рядом, тронул меня за рукав и, подмигнув, спросил:
— Хандришь, да?
Мне показалось, что я сплю, но почему-то стало легче.
— Пойди погуляй лучше, — посоветовал родственник и потрепал меня по плечу.
* * *
Значит, мы просто гуляем. Лабиринт здешних улиц, дорог, переулков, равнодушно принимает нас в себя. Улицы спускаются, потом вдруг начинают медленно ползти вверх, загибаются, уходят в стороны, запутываясь, запутывая нас с Катей, переплетаясь, как тристановские аккорды в громоздких немецких операх, как щупальца осьминога или как морские чешуйчатые змеи из поэмы Кольриджа, решившие совокупиться. Старый мореход смотрел на них и возрождался к vita nuova (новая жизнь. — Esquire). А Тиресий не возродился. Но зато превратился в женщину. Почему нет? Тоже в своем роде vita nuova… У меня не получится ни того ни другого. Я не участник сейчас, а зритель, но зато свингер-пати остановили, и моя Катя со мной. Вот только надолго ли?
Мы просто гуляем… Пусть все, кто попадается нам навстречу, так думают. Просто гуляем, идем без карты, наугад, не прилагая никаких усилий, ни физических, ни умственных, совпадая с общим гулом Хемпстеда, словно ложимся в дрейф, как катера на Темзе, заглушившие моторы. Скользим мимо домов, стоящих порознь, мимо заборов, мимо щуплых деревьев, мимо невысоких уличных фонарей и пустых скамеек. Нас то и дело обгоняют плавно ползущие автомобили. Вот из-за угла ловко выплыл красный автобус и, тихо фыркнув, покатил прочь. Автомобилей и автобусов здесь явно больше, чем людей. Видимо, для того, чтобы туристы не отвлекались на себе подобных и могли сполна насладиться здешними видами, которые их взгляд обнаруживает.
* * *
Витю-продюсера обнаружила утром домработница. Она, как обычно, пришла убирать, открыла дверь своим ключом. Еще удивилась, рассказывала мне Катя, непривычной тишине. Обычно в это время продюсер уже был на ногах, носился по квартире с телефоном, ругаясь и выкрикивая угрозы. Домработница заглянула в спальню – Витя лежал на постели лицом вверх с закрытыми глазами, видимо, спал, она не решилась будить. Начала уборку с ванной, как обычно, потом перебралась на кухню, в коридор, в кабинет. Прошел час, другой. Заподозрив неладное, она зашла, и тут поняла, что он не дышит. Скорая приехала через 20 минут, а еще через десять появились оперативные сотрудники. Врач констатировал смерть. Диагноз — сердечная недостаточность. Кате домработница позвонила через час после того, как ее отпустили из милиции. А Катя тут же набрала меня...
* * *
— Может, он переутомился, этот твой Витя? — спросил я. Мы ехали в метро. Вокруг было полно народу; вагон раскачивался, как лодка на Темзе во время непогоды. Одна за другой мелькали скучные подземные платформы.
— Конечно, — Катя с фальшивой многозначительностью приоткрыла рот и помотала головой. Вокруг нас стоял шум. — Вот так взял, ночью в сне переутомился, а с утра помер. Включи мозги! Да он здоров был, как бык, в отличие, кстати, от тебя.
— Ну, может…
Поезд остановился. Крохотные двери разъехались в разные стороны, выпустили пассажиров на станцию, и в вагоне стало как будто просторнее. Потом снова кто-то зашел, какие-то люди, встали возле нас, заговорили. Механический голос громко объявил следующую станцию.
— Это классика криминала, пойми, – начала Катя, когда шум понемногу утих. — Сериалы смотреть надо чаще, понятно? Да и потом, там было за что.
Витя взял деньги на проведение международного музыкального фестиваля от наших, от французов и ни с кем не захотел делиться.
— Там было столько, — Катя закатила глаза, — что даже целой банде не украсть. Я как раз по этим делам в Париж полетела.
— Знаем мы, — сказал я, — твои парижские приключения.
— Жалко, — она будто не расслышала. — Слушай, давай выйдем на следующей? Витя был хороший… детей знаешь как любил.
* * *
Откуда-то доносится детский смех, хотя самих детей не видно. Где-то над головой истерично кричат чайки, с деревьев каркают вороны. Но пешеходов почти нет, и оттого все обозримое кажется пустынным. Oed und leer das Meer (Нелюдимо и пустынно море. — Esquire).
Катя вышагивает рядом в красном пальто. Под пальто – знакомое мне тело, волнующее, упругое, сильное. В глазах –—ведьмино болото, в бедрах – простор, как в лондонских парках, на голове — черный парик. В руках наготове — крошечный японский зонтик-автомат, который стреляет глухим шлепком волны о камень. Вся в мыслях, словно меня тут нет, в заботах, ведомых только ей одной.
Нарочно отстаю, чтобы полюбоваться ею сзади.
— Может, покурим? Ты чего там застрял? — Катя поворачивается ко мне и указывает зонтиком на пустую, плоскую, без спинки, похожую на маленький плот скамейку, одиноко стоящую посреди тротуара.
— Давай…
— Слушай, — ехидно говорит она, пока мы направляемся к скамейке, — все-таки дерьмовый у тебя английский, а? Ты с этим мужиком так ужасно разговаривал.
— Практики мало…
— На уровне «ху-ю». Знаешь этот анекдот?
Киваю. Анекдот этот, с длинной советской бородой, я, конечно, знаю.
Кабинет, кожаные кресла, на стене – портрет Брежнева в орденах. Звонит телефон. Человек в двубортном костюме с обобщенными чертами лица снимает трубку и громко произносит:
— Ху ю?
Потом, помолчав, переспрашивает:
— Ху я? Ай эм рашн консул!
Несмешно и вдобавок диссидентская клевета. Наши консулы и сейчас, и тогда чесали по-английски ничуть не хуже англичан.
Возле скамейки, куда мы направляемся, огромная урна, а в ней деловито ковыряется ворон. Заметив нас, ворон поднимает клюв, зачищает его о металлический край и тревожно каркает. Поворачиваюсь к Кате:
— Дурной знак…
— Ни-че-го, ни-ко-гда, — она решительно кивает головой. — Переживем.
Мимо проезжает, сверкнув фарами, фургон, разрисованный мебельной рекламой. Ворон, вторично каркнув, взмахивает крыльями и перемещается на дерево.
Тянет посидеть на скамейке и покурить, но очень не хочется, чтобы Катя тоже садилась. Хочется ею полюбоваться.
* * *
Помню, она рассказывала, что ехала в московском метро, все места были заняты, она стояла, а позади сидели два американца средних лет и громко болтали. Наверное, холеные, выбритые, в ярких спортивных куртках. Один вдруг посреди разговора произнес: