Павел Когоут
1.
Сближения бывают не просто странные, а мистические, на грани двойничества: например, два самых популярных драматурга шестидесятых на советской сцене, чех Павел Когоут (которому 20 июля этого года — 92) и москвич Эдвард Радзинский (он на восемь лет младше). Оба прославились изображением послесталинской молодёжи, пьесами, которые впервые подняли немыслимые для социалистической фарисейской сцены проблемы любви и смерти; оба были детьми эпохи — и, когда эпоха стала перерождаться, резко с ней порвали; оба перешли с драматургии на прозу — и прозу не простую, а довольно жестокую, садического толка. Когоут написал «Палачку» — самый патологичный европейский роман конца ХХ века; Радзинский — «Прогулки с палачом». Именно этот излом долгой и богатой литературной биографии Павла Когоута меня здесь интересует: написал он в самом деле очень много, значительная часть его сочинений по-русски не выходила, и занимает меня главным образом, как из молодёжного драматурга, автора знаменитой, все сцены обошедшей надрывно-мелодраматической пьесы «Такая любовь», получился автор кровавого гротеска, шокировавшего всех без исключения современников. И поскольку до известной степени этот излом повторился в судьбе Радзинского, драматурга куда более талантливого, а прозаика вовсе не столь радикального, — мне представляется очень важным, особенно сегодня, понять: почему надежды вырождаются в такой кошмар? Почему несостоявшиеся реформы оборачиваются террором, а утраченные иллюзии — патологией? Это проблема актуальная и важная в том числе для нашего будущего, а не только для истории литературы обломков социалистической системы.
Когоут совершенно прав, когда говорит, что был преданным сталинистом, потом сторонником оттепели (и одним из её символов), потом адептом Пражской весны, а потом типичной её жертвой; у него в самом деле чрезвычайно показательная судьба. Он не колебался вместе с линией партии, нет, — он просто, как положено театральному писателю, первым реагировал на перемены в воздухе времени и эти перемены отражал. «Такая любовь» — одна из самых репертуарных пьес всей Восточной Европы — на самом деле далеко не шедевр, она вот именно что чрезвычайно показательна для 1957 года, в ней есть решительно всё, что входило тогда в драматургическую моду. Есть любовная история, есть преступная связь, о которой говорят в открытую и даже не особенно стыдясь, есть бесчеловечные мещане, апеллирующие к начальству… Есть суд на сцене, действие в форме суда, — в этом жанре написано несчитаное количество пьес, от нескольких шедевров Дюрренматта до драмы Игнатия Дворецкого «Ковалёва из провинции». Предполагается не уголовное расследование, а суд совести — не зря Человек в мантии становится у Когоута в последней реплике Человеком без мантии, а на вопрос главного обвиняемого «Так кто же нас будет судить?!» следует жест в зал и реплика: «Они, если смогут». Сюжет у Когоута очень простой: расследуется самоубийство (либо гибель в результате несчастного случая) молодой пражанки Лиды Матисовой. История простая: когда ей было что-то лет 16, она влюбилась в Петра, но потом от него сбежала, решив, что слишком молода. Теперь прошло пять лет, она собирается замуж, то есть свадьба завтра, жениха зовут Милан, но тут она встретила Петра. В них всё взыграло. Она не пришла на свадьбу (именно мать Петра и будет бегать к факультетскому начальству). Но Пётр не сказал ей, что женат, причём женат без особенной любви, на женщине старше себя.
Сегодняшний зритель скажет: да что такого? Но для зрителя соцреалистического, воспитанного в пуританских установках, тут сенсация. И тут сразу две проблемы: лицемерие и фарисейство окружающих — и, вот это уже интересней, слабость и некоторая душевная примитивность самих главных героев, которые к такому накалу страстей не готовы. Они не умеют решать, не могут брать на себя ответственность, вообще годы социализма отучили их выбирать даже между блюдами в меню (некоторые сцены происходят в кафе), а тут жизнь, понимае те? И Когоут — возможно, сам того не желая, — попал в нерв, попал на ту тему, о которой говорил Чернышевский в очень умной статье «Русский человек на rendez-vous»: как вы хотите, чтобы человек, в чьей общественной жизни нет ни малейшей свободы и ответственности, демонстрировал эти качества в жизни личной? Следовали отсюда и более глубокие выводы, а именно: если — прежде всего за счёт сложной любви — начнут умнеть и усложняться граждане стран соцреализма (назовём их так, ибо речь об их психологии), им станет тесно в соцлагере, они его постепенно разнесут. Положим, в плоском мире, где не приходится выбирать, где выхолощена сама процедура выборов и упразднено понятие ответственности, — до какого-то момента можно существовать, как существует вся нынешняя Россия; но когда плоские люди попадают в объёмную, сложную коллизию, когда в их жизни происходит сложная любовь, у них поневоле начинает отрастать какой-то объём; и тогда выясняется, что работник отдела кадров не может решать вопросы любви и брака (в пьесе такая сцена есть), а соцреалистический человек не умеет элементарно защитить своё чувство. Личное, то есть самое интимное, и общественное — парадоксальным образом связаны, и Когоут на эту тему вдруг попал; и странные девушки, подобные его Лиде Матисовой, шагнули на советские экраны, и простые советские парни вроде героев «Заставы Ильича» не знали, что с ними делать.
Тогда таких сочинений, в том числе драматических, — с острой постановкой моральных вопросов, как это официально называлось, — хватало. Во всех этих сочинениях был ровно один изъян: невозможно было ставить моральные проблемы внутри аморальной системы, во всех отношениях кривой. Нельзя заниматься жизнью души там, где душа теоретически отсутствует, нельзя решать религиозные дилеммы в безбожном обществе, не может быть этического конфликта там, где этика подчинена формально интересам класса, а в действительности конъюнктуре (то есть нравственно то, что сегодня предписано, а завтра велено забыть). Об этой глубокой нравственной кривизне, об уродстве самой системы координат и сигнализировало то чувство глубочайшего неблагополучия, с которым оставляла зрителя пьеса Когоута. Вот этот моральный дискомфорт и отсутствие любых возможных ответов и было самым ценным следствием когоутовского театрального прорыва; литературное качество продукта при этом вторично (оно так себе). «Невыносимая лёгкость бытия» — как назвал Кундера моральный климат шестидесятых в его родной Чехлословакии, — она ведь тем и определяется, что ни одно слово, ни один принцип ничего не весят. Мало на свете тяжестей более невыносимых, чем невыносимая лёгкость бытия.
И мораль его пьесы была не в том, что из-за духовной слепоты окружающих погибла хорошая девушка (она, может, и случайно погибла). Мораль была в том, что социалистический строй породил двухмерных людей, но стоит им стать трёхмерными, как они снесут этот строй к чёртовой бабушке. Стоит им начать видеть не два, а хотя бы три цвета, выбирать в кафе не из двух, а хотя бы из трёх блюд, — рухнет весь их социализм; иными словами, если у него заведётся человеческое лицо — оно постепенно деформиру ет под себя и все остальные их органы. Многих, кстати, шокировало, что чешский социализм был не только с человеческим лицом, но и с другими человеческими органами, и многие решения принимались именно этими органами, а не мозгом. Мозг, как показал Оруэлл, уговорить гораздо проще.