Как размножаются математики
Со школьных лет мы помним слова Пушкина: Ломоносов сам был первым нашим университетом. Мы знаем, какие там были факультеты: физфак и химфак, геофак и истфак, да еще литературный и астрономический. Но матфака не было. Была лишь заповедь Ломоносова: «Математику уже затем знать следует, что она ум в порядок приводит». Нам не трудно угадать, почему Ломоносов не сделал в математике ни одного открытия. Он видел со стороны, как работает Эйлер, – и не надеялся выйти на такой уровень, а быть мелким эпигоном противно. Труднее понять, почему Эйлер, прожив в России (в два приема) 30 лет, не вырастил здесь ни одного выдающегося математика. Вырастали хорошие профессора для столичных универов, четкие геодезисты и астрономы – но дар заражать юные умы любовью к чистой математике им не передавался. Или среда была не та?
Только в Казанской глуши, вдали от чопорных столиц вспыхнул одинокий гений Лобачевский. Его зажгли четыре германских профессора – невольные десантники, сбежавшие в Россию от агрессии Наполеона. Один из четверых – Мартин Бартельс в свои гимназические годы воспитывал совсем юного вундеркинда Гаусса. Он многому при этом научился – и теперь передавал свое умение трем будущим ректорам университетов Казани и Москвы. Перед этим защитив всех троих от исключения из универа за езду вокруг церкви верхом на корове. Письменное покаяние вместо солдатчины – неплохой выкуп. Веком позже Колмогоров в роли декана мехмата говорил администраторам об очередном непослушном умнике: «Простим ему его талант! Пусть сдаст еще один факультатив – и от этого повзрослеет!»
Так было с автором этих строк в другую эпоху, когда в двух зданиях МГУ работали два десятка школьных кружков по математике, оснащенных сотнями свежих красивых олимпиадных задач. Откуда они взялись? От природы российского общества, пережившего сперва революцию, а за ней мировую войну со старой европейской цивилизацией. Которую вскоре скрутил Гитлер, разогнав лучшую в мире математическую школу Давида Гильберта. Ее отростки расцвели по всей Земле: в освобожденном Париже и в победившей Москве, в не изведавших войну Кембридже и Принстоне, Гарварде и Беркли.
Какие люди возглавили эти научные взрывы? Начнем с первой русской революции ХХ века. В 1905 году полиция временно закрыла оба столичных университета – во избежание студенческих бунтов. Тогда московские профессора собрались у первого выборного ректора (зоолога Мензбира) и решили отправить лучших студентов в Европу на все время неурядиц. Математик Дмитрий Егоров послал в Париж (где сам недавно побывал) молодого сибиряка Николая Лузина. Тот колебался в выборе нового шефа: Анри Лебег или Анри Пуанкаре? Второй – гений, но ему уже 50 лет, и он не любит говорить с полузнайками. Первый заметно моложе и окружен кучкой нахальных юнцов, задающих вопросы. Профессор не лезет за словом в карман – так что новые задачи о множествах и функциях рождаются пачками. Каждая может стать темой диссертации. Я тоже хочу так жить!
Через три года 25‑летний Лузин вернулся в Москву и стал дублером 37‑летнего профессора Егорова на новом семинаре для удалых студентов. Разочарованные неудачной революцией, они охотно спасали свои души точной наукой, где все опыты ставятся в уме – значит, бесплатно. Учебная страсть москвичей подогревалась явной конкуренцией. Ведь такие же задачи сейчас в Париже решают Лебег, Фреше и Борель, а в Берлине и Геттингене – молодые ученики могучего Гильберта!
Попасть на кухню Гильберта Лузин сумел в 1911 году. Тогда опять не было бы счастья, да несчастье помогло. Реформа министра Кассо, задушив автономию российских университетов, вынудила многих профессоров уйти из государственных вузов в коммунальные – вроде Бестужевских курсов. Доцент Лузин поехал в Париж и заодно в Геттинген, где был приятно удивлен. В провинциальной глуши профессора математики не только пьют чай вместе со студентами, но ходят в совместные экскурсии на природу – по лесистым холмам, с неспешными беседами о науке и обо всем на свете. Нам бы так! Жаль, что этого нет в столичном Питере! Но в гостеприимной Москве это может удаться… Стоит попробовать!
Лузин вернулся в Москву весной 1914 года, переполненный новыми задачами и теориями о функциях непрерывных или гладких, о геометрически различных многообразиях, об алгебраических вторжениях в миры чисел или фигур. Мировую войну Лузин не предвидел. Но когда она грянула, Лузин и Егоров поняли, что их семинар стал безвредным ободряющим наркотиком для тех усталых умников, которых поэзия и литература не спасают от тоски по мирному творчеству.
Патриарх мехмата Дмитрий Меньшов вспоминал в брежневскую эпоху без усмешки: «Замечательные были годы! В 1915‑м Лузин защитил докторскую диссертацию – и мы вслед за ним изучали тригонометрические ряды во всех проявлениях. Через год мы перешли к произвольным расходящимся рядам. А в 1917‑м мы занялись сходимостью функциональных рядов, их нам хватило до 1921 года». Что значили на этом фоне битва у Вердена или Брусиловский прорыв, февраль или октябрь 1917 года? Никто из матросов Лузитании тогда не уехал за границу – из рая, где апостолы творят настоящую математику. Свободные вечера они проводят в театре на Арбате или во МХАТе, либо сами ставят любительские спектакли. У Лузина проявился большой талант актера и режиссера в роли лектора или экзаменатора. Он также учился быть сценаристом, составляя для каждого ученика персональные списки задач с переднего края математики. Хотя бы пресловутая Континуум-гипотеза Кантора: вдруг один из смышленых незнаек решит ее непредсказуемым заранее способом? Надо убедить студента, что он всемогущ – и он сделает все возможное и кое-что невозможное. А если не сделает, то обидится только на самого себя.
В мае 1921 года московская Лузитания вышла из подполья. Лузин и Егоров сговорились с коллегами в Петрограде о совместной математической конференции в честь столетия Чебышёва – выпускника МГУ, переехавшего в Питер, чтобы быть поближе к новинкам европейской науки. Регулярно посещая Париж и Берлин, академик Чебышёв стал живым мостом между сообществами математиков России и Европы. Восстановим же эту традицию, сотрудничая с новыми удалыми варварами – большевиками!