Над злобой дня
Книги о столкновении человека со злом, которые стоит перечитать
В ситуации катастрофы все подвергается пересмотру: какие-то вещи кажутся неуместными, другие приобретают новую актуальность. Случаи отмены привлекают всеобщее внимание, возвращение, как правило, происходит тихо, в частном порядке. Просто в какой-то момент произведения, которые еще вчера казались привычными и понятными, начинают звучать совершенно по-другому.
Эжен Ионеско «Носорог»
Обыденную жизнь обычного мирного города — покупки в лавке, разговоры в уличном кафе — прерывает страшный грохот и рев: по улице проносится носорог. У человечества есть стандартный ряд реакций, позволяющих примириться с необъяснимым: сделать вид, что ничего не было, предположить, что это не повторится, отвлечься выяснением второстепенных подробностей — и персонажи пьесы Ионеско ведут себя именно так, пока сами не начинают превращаться в носорогов. Абсурд Ионеско здесь предельно конкретен: «Носорог» — текст о том, как в мирную жизнь вторгается нечто разрушительное и бесчеловечное, будь то идеи или прямое насилие. При кажущейся комичности и нелепости реплик, Ионеско проводит здесь тонкий анализ человеческого поведения, типов ответа на подобное вторжение — избегание, рационализация, попытки объяснить, примириться или примкнуть. Можно заняться выяснением, был ли у носорога один рог или два,— а впоследствии собрать статистику соотношения одно- и двурогих. Можно списать свидетельства очевидцев вторжения на расстроенные нервы, объявить их фейком (журналисты всегда врут!) или провокацией враждебных сил. Представить вторжение носорогов как естественный этап исторического процесса. Объяснить собственное превращение в носорога желанием идти в ногу со временем и быть вместе с товарищами в трудную минуту. Чем больше становится носорогов, тем более естественными они кажутся, и единственный человек, остающийся в финале человеком, чувствует себя раздавленным и отверженным — но при этом сохранившим достоинство: «Я последний человек, и я останусь человеком до конца! Я не сдамся!»
Если бы все это случилось не у нас, а где-нибудь в другой стране, а мы бы узнали из газет, то можно было бы спокойно обсудить, рассмотреть явление со всех сторон, сделать объективные выводы. Можно было бы организовать научные дискуссии, привлечь академиков, писателей, законоведов, ученых, а также художников. Это было бы интересно, увлекательно, из этого можно было бы многое вынести. Но когда мы сами вовлечены в события, когда мы вдруг сталкиваемся с грубой реальностью фактов, нельзя не чувствовать, что все это касается нас непосредственно, и это настолько ошеломляет, что просто невозможно сохранять хладнокровие.
Джордж Оруэлл «1984»
Роман Оруэлла оказывается в центре внимания (и в лидерах продаж) всякий раз, когда реальность вокруг заставляет видеть в нем сбывающееся пророчество,— так было после избрания Трампа в Америке и после подавления протестов в Беларуси; то, что в России «1984» (по данным крупнейшего издательского концерна «Эксмо-АСТ») стал самой продаваемой книгой последнего десятилетия, тоже о чем-то говорит. В последние годы часто казалось, что самыми насущными в оруэлловской антиутопии стали вещи, связанные с информацией и технологиями. Постправда, фейк-ньюс, «общество надзорного капитализма» — все так или иначе предсказано в романе. Всевидящий Старший Брат материализовался в форме «аналитики больших данных», манипуляции Министерства правды переродились на новом витке в цифровой инфошум, где все одинаково возможно, а истины не существует. Но жизнь заставляет вспомнить и о других смысловых слоях. «1984» — это роман об обществе, построенном на нищете и ненависти. О непрекращающейся войне, которая ведется уже не ради декларируемых высоких целей — а просто чтобы поддерживать нищету и ненависть. О навязанных сверху ограничениях в языке, которые должны исключить саму возможность инакомыслия. О постоянном переписывании прошлого, которое подгоняется под текущие требования момента. Может быть, самое болезненное, что есть в этом тексте — и сегодня, и всегда,— скрупулезное исследование того, как страх и двоемыслие (способность «верить в свою правдивость, излагая обдуманную ложь») заставляют человека отказаться от всего человеческого в себе, отцензурировать свои мысли, закэнселить свои порывы. Вся многоступенчатая машина подавления строится на добровольном отказе от того, что делает нас людьми, стирает за ненадобностью доброту, милосердие, великодушие и в конечном счете возможность счастья — «если ты сам по себе счастлив, зачем тебе возбуждаться из-за Старшего Брата, трехлетних планов, двухминуток ненависти и прочей гнусной ахинеи?». Разочарованный в революции британский социалист, пишущий свою последнюю книгу уже смертельно больным, понял что-то точное и страшное о том, до какой черты может дойти человек, в какого монстра может превратиться общество. Хотя ни одна эпоха с тех пор, по счастью, не воспроизвела «1984» с точностью до буквы, сигнальная система, разработанная Оруэллом, безотказно работает на каждом историческом повороте: если в воздухе проступают знакомые по роману черты, значит, тревога.
Свобода — это возможность сказать, что дважды два — четыре. Если дозволено это, все остальное отсюда следует.
Франц Кафка «Превращение»
Рассказ с безупречной первой фразой, фабула которого проста как дважды два и пугающе необъяснима: молодой коммивояжер Грегор Замза без всякой на то причины превратился в жука. В «Превращении» часто видели отражение отношений Кафки с властным отцом, рефлексию по поводу собственной неустроенности и бесполезности, историю художника, обреченного на одиночество и страдание. Все это в рассказе присутствует — и ярче всего здесь тема экзистенциальной вины, гнетущего чувства, что герой (автор, читатель) сделал не то и оказался не таким, каким хочет его видеть семья (окружение, общество); в оригинале особо подчеркивается, что Замза не просто насекомое — но паразит. Даже не зная ничего о биографических обстоятельствах Кафки, мы можем почувствовать (и сейчас, наверное, острее всего) трагедию перехода, необратимого события, ноль-отметки — которая делит жизнь героя (автора, читателя) на до и после. Еще до начала текста, за секунду до пробуждения героя, случается нечто невозможное, не поддающееся пониманию — и человек перестает быть тем, кем он был, лишается своего привычного мира, оказывается чужим среди самых близких, чья жизнь продолжается как ни в чем не бывало. Сталкивается со страшными безответными вопросами — почему это случилось? за что это ему? чем он виноват? и как жить дальше? «„А теперь что?“ — спросил себя Грегор, озираясь в темноте». Замза давно стал универсальным символом ситуации, о которой писали философы-экзистенциалисты,— покинутости, заброшенности, оставленности, которая коренится в самом человеческом бытии. Иногда история позволяет читателям Кафки пережить это состояние не в формате отвлеченной абстракции, но в самой болезненной конкретности.
Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Грегор Замза обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое.
Федор Достоевский «Бобок»
Литератор, ославленный в печати сумасшедшим, идет на похороны, упивается вусмерть и остается на кладбище слушать разговоры мертвецов. Все как у людей: покойники порют чушь, сплетничают, флиртуют, готовятся к разврату — только с еще большим бесстыдством. Рассказ, родившийся из обиды на критику «Дневника писателя», современники, мягко говоря, не поняли, автор одной из рецензий пришел к выводу, что у Достоевского «что-то неладно в верхнем этаже». Спустя полтора столетия очевидно: Достоевский не только предвосхитил всю мамлеевскую хтонь, но и мимоходом сформулировал некий универсальный закон. То, что по сути уже умерло, продолжает жить по инерции — и делает это с каким-то особым цинизмом, отправляя (как говорят в другом тексте Достоевского) «все благоразумие с одного разу, ногой, прахом», рассчитывая устроиться «как можно приятнее» и предлагая для этого «ничего не стыдиться». Все, что было в этих существах человеческого, отпало — и это вызывает какой-то истерический восторг. Но победительное торжество не должно обманывать: когда предохранители слетели и все стало можно, это вовсе не начало новой жизни. Праздничный отказ от стыда с криками «заголимся и обнажимся!» — и диагноз, и приговор: верный признак того, что живые по виду организмы уже бесповоротно распадаются, тлеют, теряют остатки разума, движутся к состоянию «одного такого, который почти совсем разложился, но раз недель в шесть он все еще вдруг пробормочет одно словцо, конечно, бессмысленное, про какой-то бобок: „Бобок, бобок“».
В лица мертвецов заглядывал с осторожностью, не надеясь на мою впечатлительность. Есть выражения мягкие, есть и неприятные. Вообще улыбки не хороши, а у иных даже очень. Не люблю; снятся.