«Если что-то я оставлю после себя – это дети и фильмы»
По просьбе «Правил жизни» Наталия Кончаловская взяла интервью у своего отца, режиссера Андрея Кончаловского. Они поговорили о том, что для них значит история династии, и задали друг другу вопросы, которые представители разных поколений редко задают друг другу.
Наталия Кончаловская: Знаешь, когда мне предложили взять у тебя интервью, я сначала хотела отказаться, но потом поняла, что это очень интересный опыт и не знаю, будет ли еще такая возможность. И пока я думала, какие вопросы тебе задать, поняла, что есть вещи, о которых мы никогда не разговаривали. И решила спросить о том, о чем мне самой будет интересно узнать. Начну с кино. С известной истории о том, как ты решил стать режиссером после фильма «Летят журавли». Что тебя так вдохновило? Ведь никто в семье до тебя не был связан с этим миром.
Андрей Сергеевич Кончаловский: Нельзя ответить: «Это произошло потому и потому». Я думаю, что некие творческие импульсы, изнутри идущие… Что такое творческие импульсы? Это способность что-то увидеть. У композитора – услышать, у литератора – написать, у поэта – сложить рифму. Я думаю, что кинематографист, режиссер – это образное мышление, внутренний творческий импульс, который вдруг встретился на экране с чем-то, что совпало. И возникло ощущение, что можешь лучше. Грубо говоря, почему человек, которому повезло, вот так решает? Когда я говорю «повезло», я имею в виду, что можно ведь иметь и ложные представления о себе. Сколько людей пытаются быть писателями и пишут бесконечно толстые романы – то, что мы называем «графоманией». Так же и кинографомания. В общем, я смотрел, смотрел, а потом решил: «Я тоже могу так и даже лучше». Дома была трагедия из-за того, что я бросаю консерваторию. Я бы сказал так. Но мне казалось, что делать кино – это легко. И, собственно, мне было легко. А потом стало труднее.
Наталия: Ну вот да, ведь твоя мама, моя бабушка, хотела, чтобы ты стал пианистом. Тебе было сложно сказать родителям, что ты бросаешь консерваторию, что решил стать режиссером?
Андрей Сергеевич: Ну как сложно – я боялся, что мама будет бить посуду. Собственно, так и случилось. Дома была большая драма. Было ужасно. Но я не чувствовал себя в музыке свободным. Рядом со мной, в том же классе, у Льва Оборина, учились выдающиеся музыканты, исполнители, пианисты: Наум Штаркман, Воскресенский, Володя Ашкенази, Митя Сахаров. Просто немыслимое созвездие больших талантов. Я рядом с ними чувствовал себя пигмеем – я не мог, как они. Я испытывал серьезные психологические трудности, понимал, что не могу быть свободным в музыке, потому что у меня нет абсолютного слуха, нет такой памяти, такого механизма физиологического. Связи между мозгом и пальцами. И так далее. И это создавало комплексы – серьезные ощущения, что я не могу соответствовать однокурсникам. Спасибо им за то, что были рядом, благодаря им я осознал, что не должен заниматься музыкой. Поэтому, когда я понял, что могу делать кино, я стал абсолютно свободным. В кинематографе, во ВГИКе, этюды, сценарии – я чувствовал себя абсолютно в своей тарелке. И в конце первого курса начал писать сценарии с Тарковским – а он был уже на третьем. Мы стали писать, и это было наслаждение. Другой вопрос, что потом возникают определенные понимания лимитов, ограничений. Определенные знания, что не все так просто. Но это дальше.
Наталия: Скажи, твое восприятие профессии и кино с годами изменилось?
Андрей Сергеевич: Еще бы, конечно, изменилось! Законы кинематографической профессии – есть арифметические, есть алгебраические, есть тригонометрические… Математика ведь не только арифметика, математика усложняется, есть высшая математика. Потом возникает математика на столкновении с физикой, с квантовой… То есть математика – такая же музыка. И математики испытывают наслаждение от общения и обсуждения формул. Это большое искусство. То же самое в кинематографе и вообще в искусстве. Арифметика, два плюс два – четыре… А потом оказывается – что такое «два»? Что такое «плюс»? Почему «четыре»? И дальше. То есть усложняется. Но не у всех, конечно. Кинематограф как искусство сейчас умирает, так и не развившись. Может быть, умирает потому, что возник легкий способ зафиксировать реальность, то есть фиксировать реальность в 1930-х, 1940-х годах было одно, а сейчас это ничего не стоит. Поэтому отношение к фиксированному изображению себя обесценило. И это бесконечное количество фиксированных изображений, бесконечные селфи – просто проклятие. То есть это сложный вопрос – ведь надо учиться у кого-то, искать, у кого крадешь. Это называется влияние. На самом деле, не бояться заимствований, не бояться влияний, воровать – это нормально. У каждого культурного режиссера есть свои идеалы в режиссуре. Мы с Тарковским учились, когда идеалами были столпы кинематографа – Феллини, Антониони, Куросава, Бунюэль, Бергман. Это были великие мастодонты кинематографа. Мы были ровесниками французской новой волны. Я это к чему. Представление о кинематографе начинается с иллюзии, что ты можешь. Потом это продолжается, потому что ты у кого-то заимствуешь или поддаешься влиянию. А потом начинает развиваться твой собственный язык, если у тебя есть способности. Этот процесс от фильма к фильму меняется, и у каждого художника в любой области, будь то живопись, поэзия или кинематограф, есть поиск своего стиля. Сакраментальная фраза «я так вижу» освобождает режиссера от необходимости объяснять. И поэтому часто форма в любом искусстве начинает превалировать над содержанием. Отсюда возникает формальная школа. Мало кто задумывается о феномене восприятия. Коммерческий режиссер задумывается о законах восприятия, чтобы сделать работу максимально доступной и заработать деньги на каких-то проверенных ходах. Если мы говорим о художнике, а не о профессионале, то он пытается ответить на вопрос, зачем он это делает и что может сказать такого о смысле жизни, что было бы интересно. Но это высокое призвание, как бы банально ни звучало. Какое призвание у художника? Что такое искусство? Это форма познания мира. Средствами – словесными, образными, звуковыми… Познание. Человек расширяет форму познания через чувства, а не через факты; это сложный процесс, и кто-то этим владеет, а кто-то нет. Дальше начинаются еще более сложные категории высокого искусства. И в том числе – что такое искусство кинематографа? Мало кто думает об этом. За исключением Брессона никто не думал. Бергман еще. Пожалуй, только они думали о том, какую роль может играть образ в возбуждении фантазии зрителя. Например, секс. Самое простое изображение секса – это порнография. Она не дает пространства для воображения. Дальше мы начнем рассказывать о сексе с помощью деталей: рук, чувственных моментов, которые перестают быть порнографией и становятся эротическим искусством. А если мы отойдем еще дальше, в соседнюю комнату, и человек будет слушать, как за перегородкой занимаются сексом, то он станет сотворцом. Это станет искусством, потому что оно разбудит воображение. Suggestiveness. Большое искусство здесь. На том уровне, когда зритель становится соавтором. Именно поэтому Брессон сказал, что важно не ошибаться в том, что показываешь, а еще важнее не ошибаться в том, что не показываешь. И тут начинается уже высокая математика. Кому это нужно, я не понимаю. Тебе вот нужно.