«Кибиточное состояние»: Гузель Яхина — о советском человеке, медиа-скандалах и тяжелых компромиссах
Новый роман Гузели Яхиной «Эшелон на Самарканд» вызвал бурное обсуждение: писательницу обвинили в плагиате и беллетризации страданий. В интервью Forbes Woman Яхина рассказала, как относится к медиа-скандалам, каков в ее представлении «советский человек» и можно ли написать о голоде роман, от которого читатель получит удовольствие
В издательстве «Редакция Елены Шубиной» (АСТ) вышел новый роман Гузель Яхиной «Эшелон на Самарканд». В первый же день после презентации книги писательницу обвинили в непрофессиональном подходе к исторической теме, беллетризации страданий и даже в краже сюжета. Роман рассказывает о гуманитарном поезде, который эвакуирует 500 детей из детских домов голодающего Поволжья. Начальнику поезда Дееву немногим за 20, он прошел гражданскую войну и не знает, как избавиться от кошмарных воспоминаний и жить дальше. Когда он получает от советского правительства задание — довезти сирот из Казани в Самарканд через страну, лежащую в руинах и безвластии — ему кажется, что он нашел свою высшую миссию. Ему помогает комиссар Белая: ее судьба тоже исковеркана войной, она разучилась жалеть и сострадать.
Корреспондент Forbes Woman Мария Лащева встретилась с писательницей, чтобы обсудить ее новый роман и окружающий его информационный шум.
— Как вы выбирали тему и работали над романом?
— Тема романа, конечно, очень сложная. В теме массового голода вообще есть что-то нечеловеческое, антигуманное, и я долго не решалась к ней подступиться. Поначалу была идея небольшой повести про беспризорников в 1926 году — про их становление, про то, как юные души пробуждаются во встрече со взрослым человеком. Я задумывала эту повесть как некий отдых после написания предыдущего романа «Дети мои». Но, погружаясь в материал, читая мемуарные книги и документы в Национальном архиве Республики Татарстан, я поняла, что тема голода была определяющей в то время. Все, что я читала — заметки, статьи, большие репортажи о беспризорных детях в газете «Красная Татария», — складывалось в объемную и страшную картину голода.
И тогда я решила писать роман. Время действия сдвинула к 1923 году, когда, собственно, голод уже почти закончился, чтобы дать картину случившегося за все голодные годы: ведь это были не пара лет с 1921 по 1922 годы, как мы привыкли считать в соответствии с учебниками, а пять или шесть лет, начиная с 1918 года, — именно так сегодня понимают голод в Поволжье профессиональные историки. В романе две оптики: детский взгляд на то, что происходило, потому что голод для беспризорников того времени, по сути, стал детством, — и оптика взрослых людей. Я пыталась обобщить коллективный опыт проживания голода.
— Вам было сложно принять решение взяться за эту тему?
— Было два опасения. Первое — что я сама не справлюсь с темой, потому что она очень серьезная, трагическая. Сложно писать исторический роман, потому что все-таки я не историк, а для создания достоверного текста требуется большая подготовка, и, самое главное, требуется ощущение этого времени, ощущение вот этих ранних 20-х годов.
Во-вторых, у меня были очень большие опасения, что с темой не справится читатель. Просто потому, что это местами совершенно невозможный материал. Когда ты листаешь подшивки рапортов по инспекции детских приемников, где рассказано о том, как дети — босые, синие, со вшами, с костным туберкулезом — лежат вповалку в холодных помещениях, им отключают водопровод, не водят их в баню, а они выламывают окна и едят снег, эти детали складывается в совершенно дикую для нашего сегодняшнего взгляда картину. Очень сложно принять, что 100 лет назад такое было. И я боялась, что у читателя это может вызвать отторжение.
Норма сдвигалась, для людей становились обычными страшные вещи
Я помню свои впечатления, когда читала впервые роман «Голод» Кнута Гамсуна, — очень тяжко, отторгает. Хочется книжку закрыть. Или когда читала «Солнце мертвых» Ивана Шмелева: очень сложное чтение, я прямо-таки заставляла себя читать, потому что было очень тяжело. И мне не хотелось, чтобы и мой роман читался так же, через силу. Наоборот, хотелось, чтобы роман прочитали до конца и даже получили от этого читательское удовольствие. Это не значит, что роман должен иметь счастливый конец, и это не значит, что в романе должны происходить только положительные вещи, но все же найти баланс между страшной темой и формой повествования какими-то инструментами, которые позволили бы с этой темой читателю справиться, — это была моя большая задача, и я не понимала, справлюсь ли с ней.
— Что помогало людям в то время, в 1920-е годы, пережить ужас реальности? Как это повлияло на людей, как они изменились, чтобы это все вынести?
— Очень важно вот что понять: человеческая психика довольно быстро привыкает к страшному. Я в себе это заметила. Погружаясь в тему, я читала много документов: отчеты, внутреннюю переписку, циркуляры ВЧК-ОГПУ-НКВД (есть такие сборники архивных документов, которые представляют взгляд органов на то, что происходило), сборник «Голод в СССР», где рассказывается о том, что происходило с самими голодающими людьми, то есть взгляд на голод изнутри. И вот читая все эти документы, я со временем поняла, что сердце отключается. Мозг осознает: да, это страшный материал. Да, это очередная докладная записка о самоубийстве на почве голода. Да, это очередное расследование убийства собственных детей на почве голода. Все эти вещи кажутся сейчас дикими. Но тогда, будучи целиком в этом материале, я чувствовала, что к этому отношусь как к некой норме. То есть получается, что сдвиг нормы даже у меня, сидевшей в комфортных условиях через 100 лет после событий, случился достаточно быстро. Поэтому мне кажется, что, конечно, для людей становились обычными страшные вещи.
Обычным делом становился разрыв семейных связей. Очень часто в документах тех лет встречается мотив: родители оставляют детей. Оставляют лежать на печи, а сами укочевывают куда-то. Оставляют детей на вокзалах, подбрасывают. Нам это кажется необыкновенно жестоким. А в то время это был, наверное, такой отчаянный способ спасти жизнь ребенка — по крайней мере, подбросить в эвакоприемник, где хотя бы накормят и не дадут умереть с голода.
Также стали обычными необыкновенная нищета и разруха и то, что многие авторы тех лет называют «кибиточное состояние». Это означает, что люди — крестьяне в основном — оставляют свои дома, садятся в кибитки и кочуют в поисках лучшей доли. Люди садились в повозки, пока были у них еще живы лошади и волы, и пытались за хлебом, за жизнью куда-то уехать, укочевать. Фактически, конечно, это означало уничтожение устоев крестьянской жизни. Сдвиг нормы помогал людям выживать и не сходить с ума от ужаса — психика привыкала к новой реальности.