«Я пишу здесь только правду». Отрывок из дневников Ольги Берггольц
Поэт Ольга Берггольц была легендарным голосом блокадного Ленинграда, именно она — автор фразы: «Никто не забыт, ничто не забыто». Почти всю жизнь Берггольц вела дневники, но впервые отрывки из них опубликовали только спустя двадцать лет после ее смерти — в 1990-х. С тех пор было составлено несколько сборников. Один из них «Я пишу здесь только правду» вышел в сентябре в издательстве «КоЛибри». Он охватывает события с 1923-го по 1971 год. «Сноб» публикует отрывок — дневниковые записи о последних днях жизни мужа Ольги Берггольц Николая Молчанова.
11/I-42
Сижу в госпитале, у постели Кольки. Очень холодно, почти как у нас в квартире, темно, на столике передо мной коптилка. У Кольки — статус-эпилепсия. Оказывается, уже сутки он в состоянии припадка. Когда я пришла, он выкрикивал диким голосом разные вещи насчет того, что мы в плену у Гитлера, что кругом гитлеровцы, что они погубили Россию: «Лешка, подойди к окну и крикни — русский народ, разбегайся». Он был крепко-накрепко привязан веревками к носилкам, руки и ноги — связаны простынями. Когда я давала ему судно — обнаружила, что весь с ног до головы в моче. А какие у него стали ноги, я не видела его раздетым не менее двух месяцев, — боже, это ужас какой-то, — зеленоватые, тощие, одни кости. (Неужели уснул, молчит...) Даже не отчаяние владеет мною, а какая-то тупость охватила. Он узнал меня сразу, сквозь совершенно помраченное сознание, страшный психопатический бред о германском плене (нет, не спит, наверное, сейчас опять начнет психовать). Кормлю его сахаром, чистым сахаром, о котором истерически мечтаю сама, — боже, две чашки моего кофе с чистым сахаром, да если еще внакладку, — это же предел желаний. Я обнаружила у него в бумажке несколько крупных кусочков сахару, — наверное, для меня экономил, солнце мое. Я десять раз завертывала его в бумажку, любовалась и мечтала, как завтра буду на радио пить с ним кофе, но вот, почти весь скормила. Я боюсь, что в таком состоянии истощения, в котором он сейчас, он не вытянет. Ничего, я, может быть, достану сахару у спекулянтки и, кроме того, все-таки взяла кусочек и утром из его пайка возьму, — если он весь не съест. (Идиотки сестры шлепают через палату, не закрывают двери... вот опять кто-то лезет, какой сон, твою мать, не дадут ему уснуть, а он явно засыпает...) Это хорошо, что он поел сахару, он не стал ужинать, выплевывал суп и кричал, что это германский эрзац, и я съела его суп и выпила какао и съела киселек, — все довольно пресное, но мы так дома есть совершенно не можем. В этом госпитале прилично кормят, — это хорошо. Как-то кормят в психиатрическом, куда его завтра собираются перевести. Наверное, гораздо хуже. Ведь это госпиталь хамармеровский, 42 армии, а те — общие, хотя и военные. А если еще его ушлют на Удельную, как же я буду ходить туда.
Вдруг дали воду (госпиталь без электричества, без воды, с буржуйками вместо тепла), и она журчит и не дает ему заснуть...
О, боже, боже, какая мука... И для него, и еще больше — для меня. Раз уж война и весь этот кошмар, то, может быть, ему лучше умереть, — ведь сейчас умирают миллионы и миллионы.
Вот он опять связан, кричит на весь госпиталь и не спит. Давала и люминал, и валерьянку с бромом — не помогает.
Мгновениями я ненавижу его до убийства. Он все бредит насчет того, как меня будут насиловать фашисты. Лепечет: «Лешенька, тяжело будет, разлучат». Или безобразно матюгается. Я хочу в дом радио, у меня там месятка, я сварила бы себе каши с горчичным маслом, у меня там много еды. Я съела сегодня почти кило хлеба и голоднее, чем обычно.
И еще вчера ночью был такой подъем духа. Наметили с Юркой и Яшей ряд интересных передач, я закончила фельетон — удачный, наметила поэму — от сердца, договорилась об очерке о партизанах, и захотелось писать, написать рассказ о детях-партизанах, мечтала о работе и отдыхе у Хамармера, и, получив через райком целый мешок (3 кило) месятки, — мы на радио с Юрой варили кашу, пекли лепешки и ели, ели, и никак не могли насытиться, ругались из-за ерунды, потом говорили втроем — я, он и Яшка, о планах — главным образом моей*, и я так здорово устроена теперь — в общежитии радио и с Юркиной карточкой. И так много работы, и уже ясно, что через 2–3 (недели/месяца?) блокада будет ликвидирована, и я дождусь ее конца, и выживу, и Коля выживет, — он в хорошем госпитале, и Юрка выживет, он поехал за кольцо, к Федюнинскому.