Константин Паустовский
1.
Паустовский — писатель советской старости, и почти невозможно представить молодым его самого. Это при том что самым читаемым его сочинением оказалась «Повесть о жизни», в которой он рассказывает как раз о своей молодости — но как-то он и в эти свои юные годы был удивительно правилен, восхищался и возмущался чем положено, испытывал типично старческие эмоции — сентиментальное умиление природой, восторг перед искусством… Он нагнал свой истинный возраст в пятидесятые — шестидесятые годы и оказался идеальным советским стариком — внушающим чувства добрые, защищающим молодых и представляющим в собственном лице великую литературу двадцатых. Паустовский был для поколения наших родителей, для шестидесятников и даже семидесятников главным защитником добрых чувств, рыцарем романтики, лучшим другом стариков и детей — этих двух любимцев поздней советской власти. «Коммунизм — это молодость мира», — сказал, как ни странно, Визбор, — и он действительно был молодостью мира в двадцатые, но к шестидесятым состарился и сделался старостью мира. В худших своих проявлениях — брюзгой, в лучших — слезливым, умиленным старцем, любящим слушать тишину хрустальных озёр, осенних лесов, тёмных, как заварка, подмосковных рек и всё такое.
С шестидесятых по восьмидесятые главными героями советской литературы стали именно старики и дети, хотя была, конечно, и взрослая литература — полузапретная: Трифонов, Аксёнов, Владимов, Войнович, Окуджава… Россия стала делать лучшие в мире мультики и писать превосходную детскую прозу, а управляли этой страной старики, и им везде был почёт. Советский Союз по-стариковски относился к сексу и моде, по-стариковски верил слухам и интересовался здоровьем, по-стариковски всего боялся и от всего отгораживался, — и романтизм воспринимал старчески, как романтику, комнатную и безопасную.
Романтика доступна была советским людям в версии Паустовского, и любовь у Паустовского такая же — стареющий, с седыми висками капитан дальнего плавания либо полковник встречает интеллигентную, тоже не первой молодости певицу или художницу, оба пережили много разочарований, но теперь им, кажется, повезло (как ни странно, более трагичный и подлинный, но сходный вариант фабулы излагает Бунин в рассказе «В Париже», — а у Паустовского получается, скажем, «Музыка Верди» или «Ручьи, где плещется форель», — гораздо оптимистичнее и, что называется, конфетнее).
Но я не собираюсь Паустовского ругать — я вообще пытаюсь понять, почему этот поведенческий модус так необходим в иные времена. Я даже, если хотите, намереваюсь увидеть некий модус операнди в его примере — как можно в сегодняшней России, где, кажется, все человеческие проявления уже под вопросом, если только они не служат национальной безопасности, — сохранять лицо и писать приличные тексты. Потому что тексты Паустовского трудно, конечно, назвать хорошими по гамбургскому счёту — они именно приличные, но это максимум того, чего может достигнуть разрешённая литература.
2.
Как все люди, достигшие настоящего расцвета в старости, Паустовский формировался долго и на фоне блистательных современников был полузаметен. Даже самый знаменитый его рассказ «Телеграмма» написан в довольно зрелые годы, когда автору было за пятьдесят, — а слава к нему пришла, когда Паустовскому было за шестьдесят.
Детство он провёл в Киеве, в юности два года жил в Одессе, работая в легендарном «Моряке». В этой газете он познакомился с Бабелем, оказавшим на его стиль самое, пожалуй, сильное влияние — оно особенно чувствуется в рассказах вроде «Дочечки Брони»; дружил он и с Багрицким, который появляется потом в его рассказах и первом романе «Романтики». Вообще хорошо параллельно читать «Романтиков» (1923 год, опубликованы в 1934-м) и «Циников» (1922 год) Мариенгофа. Любопытно бы узнать, не назвал ли Паустовский свою книгу именно полемически — изначально, когда он только приступил к работе, роман назывался «Мёртвая зыбь». Русская революция — или то, что так называлось в ХХ веке, — породила два типа героев, два мироощущения, которые, пожалуй, полярно отразились в двух этих романах. Циники Мариенгофа выбирают смерть, играют с ней и доигрываются, потому что жизнь обесценилась и не доставляет уже, в общем, большого удовольствия. Романтики у Паустовского наивнее, демагогичнее, провинциальнее, — но вот удивительное дело: вся жизнь Мариенгофа оказалась саморазрушением и приспособлением, и стал он советским эстрадным скетчистом, не написавшим ничего равного хотя бы «Роману без вранья». А Паустовский, проживший безукоризненно честную жизнь, умер в статусе классика, учителя, патриарха, и многих выучил, а многих спас (последний звонок министру культуры — «С вами говорит умирающий писатель Паустовский» — спас от увольнения с «Таганки» Юрия Любимова). То есть плодотворнее — или, если хотите, жизнетворнее, — и по-всякому благороднее оказалась политика романтика Паустовского, а не циника Мариенгофа. При том что художественный результат у Мариенгофа убедительнее — а вот применение этой позиции к жизни оказывается как минимум недальновидно. Романтики Паустовского наивны, чудаковаты и даже, пожалуй, пошловаты временами, как и положено провинциальным гимназистам, и уже наличествуют в этом романе обязательные старики с их сожалениями о нелепо прожитой жизни, с их трогательной беспомощностью и великими неосуществлёнными замыслами (здесь это композитор), — но есть здесь и своя любопытная концепция моря. Я пишу сейчас, глядя на море, пишу как раз в Одессе, где Паустовского очень чтут, — как мне этого здесь не сказать? Море в русской литературе начала прошлого века олицетворяло либо революцию, как у Горького, либо смерть или преступление, то есть как бы альтернативу скучной и плоской жизни; с моря приходят благородные контрабандисты — Челкаш Горького и папа Сатырос Багрицкого; море — пространство опасной свободы (и не случайно именно кризис русской революции породил гениальную, непонятую повесть Куприна «Морская болезнь»). А вот у Паустовского сказано, что море — это рай; что если есть море — есть и тот свет. Это интересное, не столько даже эстетическое, сколько гносеологическое обоснование бессмертия души: если есть что-то такое огромное, прекрасное и совершенно непонятное — значит, есть и другая жизнь. В «Чёрном море» — едва ли не лучшей своей повести — он описывает море как гигантскую сине-зелёную чашу, полную непостижимых тайн; и когда человек всё узнает на земле — море останется для него загадкой, и берег всегда будет восприниматься как граница небытия. Вот с таким пониманием рая как прекрасной тайны — легче жить; то есть в своей жизненной практике Паустовский оказался убедительнее.
3.
Паустовский много сделал для популяризации Грина, написал о нём прочувствованный очерк — во времена, когда все молчали, когда вдова его была осуждена за пребывание в оккупированном Крыму, когда самое имя его было под запретом, — и сделал его героем своей повести «Чёрное море». Повесть эта необыкновенно наивна, потому что Грин (там его зовут Гарт) сделан у Паустовского автором неоконченной повести о лейтенанте Шмидте. Речь идёт о том, что Гарт в конце двадцатых оказался в творческом и человеческом тупике; выйти из человеческого помогла ему любовь к молодой и сильной художнице Сметаниной, а из творческого — работа над биографией лейтенанта Шмидта.