Адам Мицкевич
1.
Жизнеописания Мицкевича (1798–1855) тут не будет, благо оно вполне доступно, а вдаваться в тонкости его национальной идентификации (белорус по происхождению, литовец по рождению, поляк по языку, европейский скиталец по месту жительства, рождённый в окрестностях Вильно и умерший в Константинополе) здесь нет места. Нас занимает один конкретный вопрос — его дружба и полемика с Пушкиным, его представление о месте Польши в ряду европейских народов, его поэтическая стратегия в депрессивную постромантическую эпоху, в мире, где скомпрометирован Наполеон и умер Байрон, а проект европейской революции в очередной раз кончился почти повсеместным торжеством реакции. Мицкевич оказался в ссылке по ложному обвинению (разумеется, политическому), три месяца отсидел, был выслан в Санкт-Петербург, «жил в Одессе, бывал в Крыму», в 1829 году из России уехал и более не возвращался — ни в Россию, ни в родную Литву. Похоронен в Париже, перезахоронен в Кракове.
Назвать Мицкевича поэтом-романтиком — каковой штамп повторяется с унылым постоянством почти во всех его жизнеописаниях — можно весьма условно: Мицкевич начал печататься с 1818 года, когда романтизм был уже позади. Уже и Байрон, признанный глава школы, с ним простился; Наполеон, главный герой европейских романтиков, угасал на далёком вулканическом острове. Романтизм возник как реакция на Просвещение — или, если угодно, как реализация мысли Канта о том, что эстетическое наслаждение бывает двух родов: положительное, то есть гармоническое, и отрицательное, то есть тревожное и мрачное. Есть пейзажи умиротворённые, как штиль, а есть упоение в бою и бездны мрачной на краю; соответственно, и романтизм оспаривает концепцию Просвещения, согласно которой для человека естественно быть хорошим. Французская революция показала, что в условиях свободы человек больше интересуется массовыми публичными казнями, нежели творческим трудом, а жажда социальной справедливости оборачивается жаждой расправ. Толпа неспособна решать свою судьбу, более того — вообще ни к чему не способна; чтобы повелевать толпой, нужен сверхчеловек, Каин и Манфред, которого всё равно потом либо проклянут, либо растопчут; из романтизма, обработанного Ницше, в скором времени получился фашизм, хотя ни романтизм, ни даже Ницше в этом не виноваты. Романтизм, освоенный массами, как раз и есть главная чума ХХ века. Романтизм — тупик, хоть он и даёт подчас великолепные художественные результаты.
И вот из этого тупика, ясно сознаваемого главными поэтами, надо было выбираться; после смерти Байрона Пушкин оглядывался только на двух современников — Гёте и Мицкевича. Все трое друг за другом внимательно следили (существовала даже легенда, что Гёте передал Пушкину своё перо, — доказательств, увы, нет, кроме рассказа самого Пушкина, записанного Нащокиным). Сравнению поэтических стратегий Гёте и Байрона Мицкевич посвятил весьма дельную статью. Не будет преувеличением сказать, что после краха романтической утопии (антиутопии?) Мицкевич, Гёте и Пушкин каждый по-своему решали одну и ту же задачу — создание национального эпоса. Любопытно, что все трое избрали для него драматическую форму. Гёте тридцать лет работал над «Фаустом», Пушкин высшим своим созданием считал «Годунова» и «Маленькие трагедии», Мицкевич всю жизнь (точней, до середины тридцатых, пока не отошёл от поэзии) сочинял мистерию «Дзяды».
2.
Но вначале несколько слов об отношениях Пушкина и Мицкевича, этих сверстников (Мицкевич на полгода старше) и соперников. Пушкин обладал чертой истинного гения — способностью восхищаться чужим даром; он вполне сознавал уникальность своего таланта и потому не завидовал чужому. «Что я перед ним?!» — восклицал он в восхищении, услышав импровизации Мицкевича. При встрече Пушкин однажды приветствовал Мицкевича словами «С дороги двойка, туз идёт!» — и почтительно посторонился, на что Мицкевич в рифму ответил: «Козырна двойка туза бьёт». Знакомство состоялось в 1826 году, когда Пушкин вернулся из ссылки; сближение было стремительно, биографические и творческие параллели многочисленны. Оба были влюблены в Каролину Собаньску, о которой каких только слухов не ходило — но работу её на тайную полицию можно считать доказанной; именно она сказала Мицкевичу, что они с Пушкиным — первые поэты своих народов — должны сойтись. Оба одновременно обратились к историческим сюжетам, и эпическая «Полтава» Пушкина появилась одновременно с «Конрадом Валленродом» Мицкевича.
Легенда о близкой дружбе, конечно, несостоятельна и во многом поддерживалась самим Мицкевичем — в «Памятнике Петра Великого» он говорит о двух юношах-поэтах, укрывавшихся под одним плащом. Стихи одного гремят по всей России, другой — польский изгнанник, которого утешают и ободряют русские единомышленники-вольнолюбцы. Между тем Пушкин пропустил наводнение 1824 года, во время которого два поэта дискутируют близ Медного всадника; Мицкевич беседовал о «застывшем водопаде тирании» с Вяземским, тогда весьма радикальным, и Пушкина к себе в пару приписал, так сказать, для симметричности. В заметке о Мицкевиче Вяземский сам косвенно признаёт, что слова, приписанные в стихотворении русскому поэту, принадлежали ему. Пушкин наверняка говорил бы ему совсем другие вещи, ибо к 1824 году в любых политических переменах глубоко разочаровался; настоящий спор о Медном всаднике случился у них заочно, и только в 1833 году.
Оба в высшей степени обладали чертами идеального поэта — прозорливостью, быстроумием и тем, что Пушкин определял как «расположение души к живейшему принятию впечатлений, следственно к быстрому соображению понятий, что и способствует объяснению оных». Вдохновение есть прежде всего понимание, мгновенное проникновение в суть вещей. При этом трудно было сыскать манеры более противоположные, имиджи, так сказать, столь несовместимые: Мицкевич был классическим европейцем, благородно-сдержанным, заботился о внешности, никого не эпатировал, — Пушкин, напротив, часто юродствовал и иногда, кажется, нарочно подставлялся. Внешность у Пушкина была, как говорили поздней, неавантажная — и вместе с тем он производил более сильное впечатление, ибо давал волю темпераменту; Мицкевич даже в минуты вдохновения, во время импровизации (которой всегда предшествовала минута тишины и полного самоуглубления), был джентльмен до кончиков ногтей. И в полемике, случившейся между ними поздней, Мицкевич выглядит лучше, чего там, — но Пушкин симпатичней: не потому, что он наш, а потому, что меньше обвинял и больше объяснял. Ему внятен был тот иррациональный ход вещей, который направлял русскую историю её извилистым, циклически замкнутым путём; он мог любить или ненавидеть эту историю, — по настроению, — но понимал, что менять её не стоит: «плетью обуха не перешибёшь», любил повторять он.