«Время глобальных исторических проектов закончилось»
Профессор философии и известный теоретик искусства Борис Гройс — о том, что случилось с советским проектом после холодной войны, о призраке сегодняшнего капитализма и о том, почему Google — это новая философская машина
Что стало с советским проектом и куда России двигаться дальше — в конечном счете, какова ее метафизическая и историческая идея? Эти вопросы обсуждаются постоянно. Казалось бы, 1990-е годы расставили все точки над i в главном противостоянии XX века; история, как сказал Фрэнсис Фукуяма, закончилась. Однако повсеместная рефлексия по поводу краха социального государства, рост национализма и борьба с русификацией демонстрируют, что мы вступили в новую эпоху, в рамках которой единоличное доминирование капиталистической системы и дигитализация по-новому определяют повседневность и природу человека, а лишь недавно обрушившийся советский проект перевоплощается в новые формы.
Эту тему мы решили обсудить с Борисом Гройсом — российским ученым с мировым именем, который вот уже много лет живет и работает в США. Он родился в Восточном Берлине, получил образование в СССР, а после эмиграции в 1981 году стал одним из немногих покинувших страну советских интеллектуалов, кто сделал блестящую академическую карьеру на Западе. Автор ряда важнейших философских работ по русской культуре и современному искусству, первый исследователь Московской концептуальной школы, куратор выставок, в том числе российского павильона на Венецианской биеннале, — исследовательский взгляд Бориса Гройса уникален для нас хотя бы потому, что философ, с одной стороны, был свидетелем советской эпохи и как мало кто другой понимает русскую культуру, а с другой стороны, сам уже много лет живет в западном обществе, наблюдает и изучает его.
— Борис Ефимович, советскому прошлому вы посвятили целую книгу «Коммунистический постскриптум». С чем связан интерес к этой эпохе, ведь вы уже много лет живете на Западе?
— Во-первых, советская цивилизация была уникальным феноменом — во многом беспрецедентным. Во-вторых, поскольку я частично был ее свидетелем, мне всегда было интересно на нее как-то отреагировать. Семидесятые годы вообще приоткрыли новый этап в осмыслении советского проекта. Я был связан с диссидентской средой и хорошо помню, как в шестидесятые все были резко настроены против всего советского. Многие знакомые хотели уехать из страны, а перед глазами были Бродский и Тарковский — воплощение всего антисоветского. А в семидесятые настроения изменились: все вдруг ужасно заинтересовались советской системой, стали над ней рефлексировать.
В общем, меня все это тогда очень интересовало — в том числе как человека русской культуры. И эти темы, повторюсь, не ушли в прошлое. На Западе проблемы социализма, коммунизма и капитализма обсуждают сегодня очень активно. Не думайте, что напряжение и диалог между в широком смысле капитализмом и в широком смысле социализмом куда-то исчезли. У этого противостояния огромная история, которая холодной войной не завершается. Уже Платон предложил государственную модель без частной собственности. И раннехристианские монастыри были организациями, которые также исключали частную собственность. То есть проблема частной собственности — отказа или принятия частной собственности — это, конечно, вечная проблема европейской цивилизации и культуры. За многовековую историю обсуждения этого вопроса маятник качался то в одну, то в другую сторону. И Советский Союз, пожалуй, один из самых интересных эпизодов в истории этой традиции.
— Из-за своей масштабности?
— Не только. Он оказался еще и самым долговременным. В европейской истории было очень много социалистических экспериментов. Были англосаксонские эксперименты по созданию коммун, были похожие проекты в Израиле (там до сих пор существуют социалистические кибуцы), был эксперимент Парижской коммуны. Но все они, в общем, оказались очень ограниченными и кратковременными, так что к началу двадцатого века было ощущение и даже убеждение, я думаю, что долговременный социалистический эксперимент просто невозможен. Однако, несмотря на это, Советский Союз просуществовал семьдесят лет. Конечно, этот эксперимент был трагичным и кровавым. Но, знаете, все исторические эксперименты трагичны и кровавы. Уж сколько Французская революция перебила людей во имя прав человека — не сосчитать. В свое время английский философ Эдмунд Берк, прочтя манифест о правах человека, сказал, что лучше быть англичанином, чем человеком. Гегель не случайно писал, что история — это Голгофа духа.
— Почему же именно в России социалистический проект оказался настолько долгим? Беспрецедентно долгим, как вы сами сказали.
— Это непросто объяснить. Дело в том, что история — это все-таки событийный, спонтанный процесс, едва ли укладывающийся в логику тех или иных законов. И в этом плане мне очень нравится мысль Троцкого, который вообще почти всегда был очень точным в своих диагнозах. Он писал, что все социалистические эксперименты провалились на Западе потому, что буржуазные лидеры там всегда были более циничными и жестокими, чем социалистические утописты, и лучше понимали расстановку сил, реальное положение вещей. Но мы, продолжает Троцкий, тем и отличились, что лучше всех остальных в России понимали, что на самом деле происходило в стране. Революцию ведь сделали эмигранты, которые вернулись в империю с Запада, имея большой опыт международных политических дискуссий.
Тут не надо забывать, что западная культура — это культура с огромной историей и традицией подозрения, скепсиса. И в первую очередь этот скепсис всегда распространялся на человека. Вся эпоха Просвещения — это постоянное упражнение в искусстве подозрения: а почему вы это говорите? а откуда вы это взяли? а почему вы считаете, что он хороший? а, может быть, он на самом деле прикидывается? Россия же по своей социальной и культурной природе всегда была менее подозрительна. И вот в эту страну коммунисты приехали с огромным аналитическим, просвещенческим багажом, с совершенно холодным, рассудочным взглядом на вещи. У них вообще не было никаких иллюзий. Это у всех остальных были какие-то иллюзии, что можно сохранить империю, победить в войне, что Россия должна духовно возрождаться и так далее. А у большевиков иллюзий не было, и именно благодаря этому они и победили.
— Положим, благодаря усвоенной культуре подозрения большевики и взяли власть в свои руки. Но почему сумели удержать ее так надолго?
— Вы знаете, французы ненавидели Эйфелеву башню, пока она строилась, а потом полюбили. Мне кажется, это случилось и в России. Вообще, двадцатый век был временем удивительной пластичности масс: они отчего-то с огромным энтузиазмом принимали то, что им предлагалось. И когда советский режим был установлен, он просто начал нравиться. Он начал нравиться прежде всего потому, что дал людям какие-то перспективы: сломалась сословная система, открылись широкие карьерные возможности, погибла ненавистная для многих традиционная русская аристократия.
— А потом просто канул в небытие?
— Мне кажется, что в сегодняшней России советский проект был перекодирован в русский империализм — и эта перекодировка глубоко интегрировалась как в общественное сознание страны, так и в сознание людей, проживающих в сопредельных ей государствах. Этот сдвиг очень важен. Он, мне кажется, полностью определяет политическое сознание современной России. Отсюда, кстати сказать, и такая популярность фигуры Сталина — человека, попытавшегося осуществить синтез социализма и империализма. И именно поэтому борьба с русификацией в сопредельных России странах сегодня превратилась в борьбу с коммунизмом.
Более того, как бы парадоксально это ни звучало, но я считаю, что главная проблема современной русской культуры — это то, что она стала русской: она утратила свое советское, интернациональное измерение. В качестве советской культуры она была культурой международной. Тогда во всем мире были коммунисты, антикоммунисты, коммунистические партии, антикоммунистические движения. Это был единый мир, внутри которого Россия занимала свое место и оперировала единым глобальным языком политики, дискутировала, спорила, настаивала на своем глобальном проекте.
А сейчас произошел ее почти полный отрыв от западной культуры: постсоветская русская культура порвала с международной повесткой. Главная проблема постсоветской русской культуры — это русскость, которая, собственно, никого больше не интересует. Конечно, то, что русских интересуют русские, хорошо, но этого мало. Не надо забывать, что весь остальной мир этим не занимается, весь остальной мир продолжает заниматься проблемой капитализма и технологий, он продолжает заниматься обсуждением альтернативных коммунистических и социалистических моделей. То есть в остальном мире ничего не произошло: все как было, так и осталось. А Россия после развала советского проекта куда-то отплыла — знаете, как айсберги откалываются от материка и куда-то уплывают. По крайней мере в западной перспективе, в которой я живу, есть ощущение, что русская культура просто захлопнулась от всего остального мира.
Здесь до сих пор с ностальгией вспоминают те времена, когда с русскими можно было нормально общаться; обсуждать с ними проблемы авангарда или консерватизма, модели новой социальности или проблемы террора, спорить о преступлениях коммунизма или, наоборот, оправдывать эти преступления. Темы же, которые сейчас обсуждают русские, им непонятны. Но мне кажется, что Россия, как и остальные страны Восточной Европы, все равно в какой-то момент снова подключится к этому глобальному культурному диалогу. Это неизбежно.
Будущее на Западе воспринимается как катастрофа
— Кстати сказать, в России сегодня очень много говорят и об утрате метафизической идеи, что страна утратила глобальную цель после развала Советского Союза, перестала понимать, куда теперь идти, каково ее будущее. Это тоже только в России обсуждается или после холодной войны мир вообще утратил метаидею?
— Отношения в холодной войне были несимметричные. Да, был советский проект, который предлагался всему человечеству как универсальный и единственный путь развития. Капитализм же такого проекта не предлагал в принципе. Наоборот, он решительно отрицал возможность любого общественного проекта. Капитализм считает, что проекты могут быть только индивидуальными, личностными, а идея единого проекта считается ложной, репрессивной и тоталитарной. Поэтому будущее с точки зрения свободного капиталистического государства складывается случайным и неожиданным путем. Существуют различные инициативы, существуют корпорации, государство, есть и какие-то партии, есть отдельные люди — у них у всех есть какие-то свои проекты, которые сталкиваются, конкурируют или взаимодействуют друг с другом. И в результате что-то происходит. А что именно — сказать нельзя, поэтому никакой коллективной мысли о будущем быть не может. Это важно понимать, когда мы говорим о холодной войне.
Возвращаясь к вашему вопросу, я думаю, что единственный коллективный проект, на который можно указать, говоря о современности, — это экологический проект. Но проект этот по сравнению с коммунизмом глубоко пессимистический. Эколог — это тот, кто считает, что человечество может объединить только общая угроза, общее несчастье, катастрофа. Этот пессимизм приобретает различные формы. Если мы посмотрим, например, на современный национализм, который очень быстро растет на Западе, то увидим, что в основе своей он имеет экологический характер. Люди во Франции, Италии или в Германии говорят: «Мы хотим сохранить свою экосистему! У нас, как у рыб, есть свой пруд, и мы не хотим пускать в него чужих рыб и моллюсков».
То есть люди сегодня понимают общий проект как проект защиты: либо защиты человечества от катастрофы, либо защиты каких-то национальных экосистем от «понаехавших», либо защиты от международного капитала и глобализованной интеллигенции, которую тоже очень не любят. У вас, например, я слышал, говорят о «прекрасной России будущего». На Западе, уверяю вас, народ просто упал бы, если бы ему сказали что-то подобное. Будущее здесь воспринимается как катастрофа, от которой всеми силами нужно обороняться.
— Но возникает и другой вопрос. Девятнадцатый век во многом стал эпохой глобального секулярного прогресса, эпохой преодоления религии во имя рацио. Кажется, проект этот провалился — двадцатый век слишком красноречиво об этом свидетельствует. Что же случилось после? Вера в человека как в существо рациональное ушла в прошлое? На что же ему теперь опереться, если даже и единого проекта нет, как вы говорите, а будущее катастрофично?
— В России ведь капитализм все-таки строится, верно? А строительство капитализма не предполагает таких понятий, как смысл жизни, цели существования, опоры где бы то ни было. Капитализм предполагает, что человек имеет опору сам в себе и занимается поиском личного счастья, успеха, денег. Человек при капитализме не имеет цели вне себя. Более того, у человека нет опоры даже в рациональном. Если вы поговорите с нормальными западными капиталистами, они скажут, что получили свои деньги, потому что у них было «чутье». Они просто чувствовали нутром, как им действовать, чтобы получить деньги. Если же человек не чувствует нутром, то он как бы «слабак», «лузер».
По-настоящему секуляризованное общество не верит ни во что, включая рациональность. Оно верит только в то, что каждый человек что-то хочет получить для себя — какую-то пользу, выгоду, и в результате этого движения может получиться нечто полезное не только для него, но и для всех. Например, человек придумал бургер, а потом подумал, что его можно продать, и получился какой-нибудь «Макдональдс», и многие люди на этом заработали.
Недавно я был на конференции в Германии, посвященной итогам 1968 года. Там были французы, немцы. И все подолгу рассуждали о каких-то упущенных идеалах и так далее. И была там одна американка, которая, как оказалось, участвовала в коммунах в Калифорнии в то время. И когда ей дали слово, она сказала примерно следующее: «А вы знаете, для нас 1968 год не был чем-то плохим. Мы в это время придумали очень много. Мы, например, вернули ручное изготовление чашек и ваз. Мы и ткани новые предложили. И если посчитать, сколько сейчас работает и кормится в этих областях людей, то получится где-то тридцать-сорок миллионов». «Поэтому, — заключила она, — наш 68-й год не был чем-то плохим. Как может быть чем-то плохим то, от чего кормятся от тридцати до сорока миллионов человек? Нет, это может быть только чем-то очень хорошим». Вот это и есть совершенно капиталистический взгляд на мир и историю.
Поэтому, повторюсь, если в России действительно хотят построить капитализм, то нужно оставить рассуждения об общественных или национальных целях. Цели могут быть только личными, ориентированными на личный успех, и всё.
— В таком случае выходит, что в России все-таки никакой капитализм не строится. Хотя бы потому, что за последние несколько десятков лет произошло серьезное церковное возрождение, церковь сегодня активно сотрудничает с государством и постоянно говорит о необходимости ставить метафизические цели, пытается задать обществу нравственные нормы.
— Я бы сказал, что сейчас российский капитализм по своей природе амбивалентен: вроде бы провозгласили его строительство, а вроде бы и от глобальной идеи отказываться не хотим. Тут, я думаю, дело в том, что строительство капитализма в России — это государственный проект, как раньше было строительство социализма. Характерным образом все проблемы с русским капитализмом объясняют «пережитками социализма», как раньше такие проблемы объясняли «пережитками капитализма».
При этом, даже если капитализм все-таки возьмет свое и перестроит всю социальную систему, церковь совсем необязательно уйдет в подполье. Она же, например, до сих пор играет важную роль на Западе — инструментально-служебную. Церковь здесь, конечно, уже не задает никаких общественных норм поведения, но зато она занимается приютами, помощью бедным, госпиталями, то есть, собственно говоря, во многом подменяет собой социальное государство, которое за последние десятилетия повсюду на Западе обрушилось. Здесь, кстати сказать, мы выходим на другую очень важную тему.
Ясно, что суть капитализма — это война всех против всех. И большинство в этой войне проигрывает и остается ни с чем. Кто же может помочь проигравшим? Кто не позволит им окончательно опуститься на дно? Религия и государство. Эти институции в новой ситуации должны компенсировать проигравшим их проигрыш, снять с них, хотя бы частично, груз поражения и не дать им сгинуть. Таким образом трансформировалась и церковь в капиталистическом обществе. Она, с одной стороны, занимается социально-терапевтической деятельностью, а с другой — уже не на общественном, а на индивидуальном уровне, — помогает человеку справиться с личными психологическими проблемами. В этом смысле интересно, что настоящая психология и психоанализ почти полностью исчезли на Западе. Теперь, если у людей есть проблемы, они либо занимаются какими-то спиритуальными медитациями, либо просто идут к врачу и получают таблетки.
— Однако сегодня, по крайней мере в России, книжные магазины буквально завалены литературой по психологии. Эти книги очень много читают, в том числе молодежь.
— Да, эта литература и на Западе пользуется огромным спросом. И, я думаю, он связан вот с чем. Девятнадцатый век был веком психологического романа. Были великие романы — Бальзака, например, или Достоевского, — а были романы проходные. И, что интересно, сам по себе психологический роман возник одновременно с бурным ростом психологии, особенно во Франции. Люди читали эти романы, и благодаря им начинали понимать, как все в жизни устроено: любовные отношения, работа, семья и так далее. Но, мне кажется, сейчас люди перестали читать романы потому, что у них есть ощущение: это все не про них, а про каких-то других людей. И в этот момент как раз и возник спрос на всю эту литературу.
Ведь главный герой всех этих книг по психологии — сам читатель; это ему — лично! — помогают решить его проблемы: помогают стать любовником, помогают правильно проходить собеседования, учат его модно одеваться и так далее. Авторское обращение здесь ничем не опосредованно. По сути, это попытка перенести литературу на самого человека и сделать его главным героем романа. И я думаю, что первый, кто совершил этот поворот, был Фрейд. Он показал, что знаменитая история про царя Эдипа — это не какая-то там дремучая античность, а это про каждого из нас: в каждом из нас, считал Фрейд, сидит этот неприкаянный персонаж, готовый вырваться наружу и изрядно подпортить нашу социальную жизнь.
Машина для фиксации мнений
— В одной книге вы заметили, что Google играет сегодня ту же роль, что в предыдущие века играла философия, религия. В частности, вы называете этот поисковик «философской машиной». Что это значит? И, если шире, что существенно меняется в человеке, в его мышлении вместе с тотальной дигитализацией современности?
— Мне кажется, что в рамках дигитализации в первую очередь вообще исчезает процесс человеческого мышления. Человек просто перестает быть активным субъектом мышления. И Google это демонстрирует лучше всего. Сегодняшний человек стал носителем мнений. Условно говоря, никто больше не спрашивает: что вы думаете по этому поводу? Спрашивают: каково ваше мнение? То есть мышление, которое, как говорил еще Платон, есть уже обоснованное мнение, никого не интересует. Интересует только мнение, но не его обоснование. Поэтому многие и стали говорить, что мы вступаем в эпоху нового Средневековья.
Если вы помните, после крушения античной системы — в эпоху Раннего Средневековья — люди вдруг повально стали интересоваться мнениями. Тогда стали издаваться книги наподобие: «Что думают мудрецы о растениях» или «Что думают мудрецы о рыбах». А это и есть принцип работы Google. Ты вбиваешь в поисковик «растение», и тебе показывают, что разные люди думают о растениях. Не только мудрецы, а вообще разные люди, которые употребили слово «растение» в своих текстах. То есть Google — это машина для фиксации и распространения мнений, и она потому философская, что заменила собой мышление. Ты читаешь какие-то мнения и можешь к ним присоединиться или не присоединиться, а вот почему ты это делаешь, уже никому не интересно. Важно только, присоединился или нет, поставил «лайк» или «дизлайк».
Более того, когда есть Google, то и помнить ничего не нужно. Все уже сохранено и представлено — только достань смартфон из кармана, и всё. Я помню, как ночевал как-то в одной берлинской гостинице. И вечером мне понадобилось купить что-то в аптеке. Я подошел к портье и спросил: «Где у вас аптека?» Он сказал: «Сейчас посмотрю» — и тут же стал гуглить. Вскоре оказалось, что аптека находилась прямо напротив гостиницы. То есть прямо через окно был виден светящийся значок аптеки, который я не заметил, а он о нем просто не помнил, хотя стоял там целыми днями.
— Чем же чревата эта ситуация? Утрата мышления, памяти, восприятия означает, что человечество в целом скатывается к некоей полусознательной массе? И мы видим реальную и беспрецедентную деградацию человека? Или я сгущаю краски?
— Я думаю, что люди всегда такими были. Но всегда были и исключения. Однако память у нас заточена именно на исключения, а не на большинство. Мы помним Платона, Аристотеля, Декарта, а про остальных забываем. Но самое интересное заключается в другом. Для капитализма в целом вообще нет никакой разницы, Декарт ты или уборщик мусора. Важно, чтобы ты потреблял. При этом потребляешь ты в основном продут примерно одного и того уже уровня.
Ты ешь один и тот же бургер, покупаешь одну и ту же кока-колу. И для представителя «Кока-колы» совершенно безразлично, Декарт ты или уборщик. Ему важно, какой процент людей покупает его продукт. А что этот человек при этом думает, какая у него философия, взгляды, прозрения, ему абсолютно наплевать. Так работает система. Энди Уорхол как-то справедливо по этому поводу сказал: «За что я не люблю бифштекс? За то, что бифштекс можно приготовить хорошо, а можно приготовить плохо. За что я люблю кока-колу? За то, что ее вкус всегда одинаков».
А так, возвращаясь к вашему вопросу, я считаю, что человек, конечно, не меняется. Сколько за историю произошло социальных и экономических трансформаций, сколько было экспериментов, удачных и провалившихся проектов, но человек оставался таким же. Потому что человеческая ситуация определяется тем, что он умрет и что он знает об этом. Человеческая ситуация определяется отношением к смерти и больше ничем. Как только он станет бессмертным, вот тогда произойдут реальные изменения в его природе.
Сегодня ведь много говорят об искусственном интеллекте, что он в обозримом будущем станет таким же, как человеческий. Но ведь интеллектуальные машины не думают о том, что их можно выключить и отправить на свалку. Для меня это признак того, что ничего в них интеллектуального нет. Потому что, если бы они были действительно думающими машинами, они бы испугались. Когда мы говорим, что человек ведет себя разумно, что это значит? Это значит, что он избегает смерти. Он правильно питается, он не слишком рискует. То есть концепция разума в нашей обыденной речи есть не что иное, как страх смерти. Разумное поведение — это поведение, диктуемое страхом смерти. Человек, не боящийся смерти, иррационален.
Тень феодализма
— Здесь мне вспоминаются ваши размышления в «Коммунистическом постскриптуме» об утопии и утопическом сознании. Там вы, в частности, пишете, что человек, оказавшись в таком утопичном обществе, начинает с ним яростно бороться, потому что оно бесчеловечно, потому что оно пытается уничтожить человеческую парадоксальность, уникальность, все уравнять. То общество, которое вы описали выше, нельзя ли назвать уже таким, в определенной степени утопичным, бесчеловечным?
— Я думаю, что нет. В основе утопии все-таки лежит идея, что кто-то общество контролирует, что кто-то наблюдает за каждым человеком и пытается узнать, о чем он думает, что он чувствует. Люди сегодня тоже так нередко думают; что, может быть, все контролирует Google или Facebook (соцсеть признана в РФ экстремистской и запрещена). Но на самом деле это не так. Все крупнейшие игроки сами сильно зависят от обстоятельств — социальных, политических, экономических. В современном обществе божественная или квазибожественная инстанция просто отсутствует. Никто ведь, кроме Бога, не может заглянуть в душу человека. Помните знаменитую фразу Ницше «Бог умер»? Многие забывают, что он присовокупил к ней: «Нет больше свидетеля нашей души». А если нет этого свидетеля, то и никакого по-настоящему тотального контроля не получится. За человеком можно только наблюдать.
Этим, кстати, объясняется такая невероятная любовь к собиранию статистических данных. Именно потому, что утрачен Бог, утрачен Наблюдатель за душой, все стали внимательно наблюдать за человеческим телом. И пока человек ведет себя нормально, он никого не интересует. Но стоит ему кого-нибудь взорвать, тут же из каких-то архивов вытаскивают всю информацию о его передвижениях, покупках, встречах. Но пока все нормально, и он сам, и эта информация никому не нужны. Поэтому я бы не стал называть современное общество обществом утопии. Тотального знания о человеке ни у кого пока нет, и вряд оно вообще возможно.
— Та капиталистическая система, которую вы описали выше — с отменой каких бы то ни было проектов, со ставкой на индивидуальные интересы, на войну всех против всех, с государством и религией, которые в этой войне должны помогать проигравшим, — все это выглядит очень многомерно, но при этом крайне устойчиво. Есть ли хоть какие-то внешние или внутренние факторы, которые реально могут стать угрозой для этой системы? Или она неуязвима?
— Внешних угроз капитализму, я считаю, нет. Но есть очень серьезная внутренняя угроза. И боюсь, что она может сработать. Дело в том, что капитализм базируется на конкуренции частных интересов: конкуренции между индивидуумами, странами, между женщинами и мужчинами, «черными» и «белыми» и так далее. Сегодня конкуренция между США и Китаем воспринимается как центральная. И эта конкуренция легко может приобрести такие формы, что ее участники откажутся от соблюдения экономических правил и перейдут к прямым военным действиям. Логика конкуренции может довольно легко милитаризироваться. И тогда экономическая логика заменяется военной. А военная логика отличается от капиталистической тем, что она всегда требует жертвы, в частности жертвы человеческой.
Ведь капитализм — это в первую очередь забота о своем выживании, в принципе, это разумное поведение, базирующееся на отказе от жертвы и от самопожертвования. Но иногда конфликт обостряется настолько, что он начинает требовать жертвы. И тогда экономическая логика капитализма заменяется логикой военной конфронтации. Это произошло в конце девятнадцатого века и вылилось в Первую мировую войну. Тогда никто не ожидал, что капиталистическая конкуренция может приобрести военный характер. Это было полной неожиданностью для всех людей.
Поэтому, с одной стороны, капитализм очень устойчив, пока вы действуете по его законам. Но если конкуренция обостряется до предела, то очень быстро может вспыхнуть военная конфронтация. И тогда природа капитализма полностью меняется, и он подчиняется военной логике — логике жертвы. Вообще говоря, не стоит забывать, что капитализм вышел из феодализма; как писал Фуко, капитализм всегда преследует тень феодализма. А как в свое время этот призрак решал любые формы конфликтов, хорошо известно. Он решал их огнем и мечом.
Хочешь стать одним из более 100 000 пользователей, кто регулярно использует kiozk для получения новых знаний?
Не упусти главного с нашим telegram-каналом: https://kiozk.ru/s/voyrl