Война заканчивается, а «послевойны» — никогда
Побежденная Германия глазами Генриха Бёлля
60 лет назад вышел в свет роман Генриха Бёлля «Глазами клоуна», история молодого аутсайдера в аденауэровской Германии. Роман очень быстро перевели на русский язык, автор считался если не прокоммунистическим, то во всяком случае строго антибуржуазно настроенным. Вскоре СССР запретит дальнейшие публикации Бёлля — и запрет продержится полтора десятилетия, а «Глазами клоуна» так и останется в России самой читаемой его книгой, которая на самом деле была лишь частью огромного портрета страны, просуществовавшей всего 40 лет.
Генрих Бёлль на протяжении 35 лет был тем, что сейчас саркастически называется «совесть нации», а при его жизни называлось точно так же, только без всякого сарказма. В послевоенной Германии его ненавидели примерно все современные ему политические лагери: для консерваторов он был приспешником Cоветов, для левых — буржуазным прихвостнем, для умеренных — пацифистом-экстремистом. Советский Союз запретил его печатать после того, как он поддержал Солженицына и Копелева, служба безопасности ФРГ приходила к нему и его домашним с обысками по доносу газеты Bild, которая считала, что он поддерживает террористов RAF, американские и восточногерманские спецслужбы, кажется, прослушивали его просто на всякий случай.
Вместе с тем его книги попадали на первую строчку списков бестселлеров и оставались там месяцами, газетные статьи разбирали на цитаты, а коллективные политические воззвания и манифесты подписывали, если под ними уже стояла подпись Бёлля как верный знак благих целей и намерений изложенного.
У его феноменального авторитета было две опоры, на которых Бёлль стоял всю свою жизнь, стоял мучительно неудобно, но надежно.
Одну из этих опор можно назвать предельно абстрактной, вторую — предельно конкретной. Начать лучше с абстракции.
Бёлль был с детства и пожизненно человеком католической веры, и это обстоятельство имеет значение для каждого им написанного — и в той же мере каждого ненаписанного — слова. Католицизм Бёлля, полностью лишенный пафоса, был передан ему в бог весть каком поколении, крепкий и основательный, как дубовый буфет. Именно из домашнего, семейного, регионального католицизма, прошедшего шесть лет мировой войны, рожден очень тихий, но никогда не смолкающий звук, затягивающая читателя внутрь текста интонация, которая есть в абсолютно любом тексте Бёлля, будь то роман, публицистическое эссе или частное письмо. Это интонация, в которой соединяются отчаяние, легкомыслие и спокойствие. Интонация человека, в сознании которого умещаются две вещи одновременно: во-первых, все сущее — бренно и суета сует, во-вторых — только эта бренная суетная сущность нам и доступна. Все остальное с человеческим существом или тем, что от него останется, будет происходить где-то совсем не здесь.
Люди для Бёлля — заведомо проигравший род, просто по факту своего происхождения, обремененности страстями и грехами, включая первородный. Лузерское существование посюстороннего мира и есть предмет его внимания и интереса.
Парадоксальным дополнением к нему служит антимодернистское ощущение неразрушенности основ бытия.
Отличие Бёлля от почти всей сколько-нибудь заметной немецкой литературы «после Освенцима» состоит в том, что для него Освенцим не отменяет Десять заповедей и даже не ставит их под сомнение. Время и суть всех его текстов исчерпывающе определяются тегом #послевойны, война была у него за спиной и там, за спиной, навсегда и осталась — он прошел ее в рядах вермахта с лета 1939-го до конца, до французского плена в апреле 1945-го. Но для Бёлля человечество после войны и до войны — одинаковое. И во время войны, кстати, тоже. В своих фронтовых письмах (а он писал их километрами, они — и психостимулятор первитин — были его спасением) Бёлль детально описывает тупость, безнравственность и идиотизм армейской жизни, но ни в этих частных описаниях, ни в его книгах нет той полумистической загипнотизированности происходящим, которая была свойственна как фашистам Юнгеру и Селину, так и антифашистам Мюллеру и Целану. Вера не позволяла доброму католику Бёллю смешивать рукотворный ад с нерукотворным, а Сталинград и Освенцим с Апокалипсисом, и этим он, кстати, больше всего напоминает доброго атеиста Брехта. Вряд ли оба классика по разные стороны немецко-немецкой границы сильно ценили друг друга, но с брехтовским обреченным вздохом «человек есть человек» Бёлль был согласен. Отказ от расчеловечивания, способность видеть в самой невыносимой и опасной фигуре живое существо одного с тобою рода и корня — большая часть писательского успеха Бёлля. Для капитулировавшей и разрушенной Германии важен был голос, говоривший, что и мир вокруг населен людьми, и сама она — не логово нелюдей.
Здесь мы переходим к конкретной части.
У текстов Бёлля есть место действия, которое, как и католическое Credo, определяет их состав и материю. Прежде чем искать его на литературной карте мира, его нужно найти на карте географической. На ней оно располагается строго в регионе Кёльна—Бонна и на прилегающих берегах Рейна. Нет такой национальности «рейнец», но если бы была, Бёлль был бы ее почетным обладателем. Это особенный кусочек Европы, точка схода немецких, голландских, французских земель, историй, традиций. При жизни Бёлля — индустриальное благополучное захолустье, задворки Римской империи через два тысячелетия после ее конца. Гнездо консервативной анархии, где семейные ритуалы и личные привычки важнее законов и государственного строя. Место, в котором чье-то отсутствие на воскресной службе может стать причиной срыва важного контракта, а рецепт тушеной говядины является фактором политической стабильности. Место благодушной коррупции и холодного ханжества. Место, в котором директор банковского филиала и городской нищий, скорее всего, сорок лет назад ходили в один и тот же класс и, встречая друг друга на улице, вынуждены как-то учитывать это обстоятельство. Место, где всё — от ложек до концернов — имеет длинную историю и передается по наследству, где совсем не по-немецки гордятся виноградниками и вообще климатом, где высокие государственные служащие испытывают сентиментальные чувства при виде речных закатов — причем тоже уже в пятом поколении.
В этом есть что-то нелепое, но тем не менее: если бы не 1949 год, Генрих Бёлль был бы писателем с другими текстами и другой судьбой. В 1949 году город Бонн, по сути, дальний пригород Кёльна, был провозглашен столицей Западной Германии (и оставался ею до 1990 года). Жили в нем тогда около 100 000 человек.