Опера
Елена Бочоришвили
– Я ничего не вижу.
– Идите на мой голос. Вот сюда. О, какое страшное у вас лицо!
– Пуля попала мне в глаз.
– Вы прослушали инструкцию во втором отделе?
– Да.
– Приступайте.
– Я был убит на войне…
– Нет, это не война, а военный конфликт.
– Как скажете. Мы перешли в наступление, нам надо было захватить мост. Я бежал по полю, когда пуля попала мне в глаз, и я упал. Все.
– Почему вы оказались в зоне конфликта?
– Утром за мной зашел школьный товарищ и сказал, что они едут на войну. Извините, в зону военного конфликта, на море. Он сказал, что один из ребят заболел и в машине есть место. От нашей деревни до зоны конфликта ехать всего несколько часов.
– Вы согласились не раздумывая?
– Да.
– У вас было оружие?
– Автомат Калашникова, но не мой, а того парня, что заболел.
– Вы сразу же выехали?
– Нет, мы еще чай выпили вместе.
– Какое участие вы принимали в военном конфликте?
– Что?
– Вы убили кого-нибудь?
– Я не успел.
– Вы сожалеете об этом?
– Было бы справедливее, если бы и я кого-нибудь убил, не только меня, а? Как вы думаете?
– Вы не имеете права задавать здесь вопросы.
• • •
Когда ночи вдруг стали жаркими, как объятия женщины.
Когда до Тбилиси с моря долетели чайки. Птицы грязные и крикливые. Добежали беженцы. Тоже грязные и крикливые. И разруха пошла за войной по пятам, как грузинская жена, сопровождающая мужа.
Когда дерево, что росло посредине дома моего – между печкой без газа и краном без воды, – выбросило ягоды белые, ягоды-альбиносы.
Я забрался на крышу – дерево торчало из крыши, как труба, – и выше, по стволу. Я увидел, что оно умирает. Муравьи перестали ползать по нему, вверх-вниз, вверх-вниз, суетливые и озабоченные, как мы.
Я задумал написать оперу, в которой все – мертвые. И вот они являются на тот свет и ждут встречи с Богом. И прижимают к себе вещи и вещички, которые передали с ними рыдающие родственники. Но их встречают какие-то бюрократы, задают вопросы, заполняют бумаги, отбирают вещи и вещички…
Не знаю, почему я выбрал такую тему. Может, потому, что я видел мертвецов почти каждый день. Не хоронили только в понедельник и пятницу, но панихиды проводились ежедневно. Если, конечно, не футбол. А то кто ж к тебе придет, если игра? Или от жары. В такую погоду петь над покойником – лучше самому умереть.
От жары даже тараканы потеряли разум. Выползали на середину комнаты и устраивали совещания долгие, как партсобрания. Для меня это был верный знак – сейчас тряхнет. Я больше не боялся землетрясений. Я однажды танцевал, когда трясло. Эстатэ снимал туфель и бил тараканов каблуком. И ждал: кто следующий, а?
Это лето пришло без весны. И без запаха фиалок. Каждую весну на всех углах улиц продавали фиолетовые фиалки. За пять копеек продавали весну. Сейчас торговали трупами и местами захоронений. Обменивали пленных. Брали пленных впрок. И пули купить было проще, чем цветы.
Жужуна опять пополнела, и ее глаза ушли вглубь, как амбразуры. Она закрывала их, чтобы не видеть, как я одеваюсь. Как я ухожу. Свешиваюсь с балкона и прыгаю наземь. Ее родители, на первом этаже, притворяются спящими. Их подбрасывает от моего прыжка, как от землетрясения. Мы привыкли к землетрясениям так же, как и к войне.
Горючее пропало, и по улицам, словно собаки на поводках, рыскали только троллейбусы. Их брали приступом, как крепости. Забирались на крышу. Водитель выходил и просил людей – слезайте, я из-за вас в тюрьму пойду! Он пытался стащить их за ноги, а они отбивались. Пассажиры, со вжатыми в стекла носами, орали – езжай, чего стоишь! Пот мочил им резинки трусов.
Трусы у всех были из красного шелка. Советский флаг, а не трусы. Шелк прилипал в жару к телу, как поцелуй.
И кто-то все-таки попал под колеса. И Васо, соседа моего, затаскали по кабинетам полиции. А у Васо ноги опухали. Он всю жизнь провел в шлепанцах. Он троллейбус водил босыми ногами. И теперь он ходил на допросы в ботинках, и плакал легко. И какой-то полицейский сжалился и сказал ему прямо – человек чуть не погиб, а ты отсюда бесплатно выйти хочешь. И мы собрали во дворе кто сколько мог, и Эстатэ сдал больше всех. Эстатэ теперь считал себя виноватым во всем, что происходило на земле.
А жилец с восьмого этажа, художник, поймал голубей и выкрасил их в розовый цвет. Розовые голуби летали в бледном небе вместе с грязными чайками и какали. Мужчины решили, что он педераст. А Аннушка сказала – спасибо тебе, Господи, за то, что на свете есть красота.
И однажды на чьих-то похоронах какая-то женщина кричала так, что умерла. И ее понесли на руках, высоко подняв над толпой, и все смотрели на ее трусы, красные, собранные резинкой у колен. И Эстатэ сказал – вот, меня никто не будет так оплакивать, чтоб умереть. Но никто не вспомнил, кто эта женщина или какое отношение она имела к покойному.
И я понял, что скучаю по тебе, как по марту, как по цвету фиалок, как по запаху весны.
• • •
По воскресеньям я хожу в церковь. Я пою там вместе с Эстатэ. Двор церковный – в грязных перьях. Чайки бьются за кусочки хлеба. Поп подает нищим, придерживая рясу. Бабы-фанатички идут за ним и тоже приподнимают длинные юбки. Нищие бросаются за подаянием, отталкивая друг друга.
Я не люблю попа, потому что знаю его хорошо. Он когда-то учился в моей школе и был дрянью. Если нас ловили, курящих в туалете, он кричал, что не хотел курить, это мы вставили сигарету ему в рот. Наша директриса Маро раздавала нам оплеухи, но не трогала его. Она говорила, что из него все равно ничего не выйдет.
И когда это случилось, в церковном дворе, поп был виновен, как ни крути. Это он попросил Эстатэ – сделай что-нибудь, нельзя, чтобы ворон сидел на церковном кресте. Потому что для Эстатэ что вороны, что чайки. И теперь Эстатэ мучит раскаяние.
Хотя кто больше виновен, чем я?
Эстатэ будит меня по воскресеньям, и мы идем в церковь. Напрямик, через кладбище для знаменитых людей. Знаменитых мертвецов так много, что они лежат в земле в обнимку. От землетрясений, которые трясут нас, как в сексе, памятники скосились и тоже падают друг другу в объятия.
Эстатэ теперь чаще заходит к нам в дом. Снимает туфель и бьет по полу. Раньше говорил, что не может видеть, как дерево растет между печкой и краном. Все предлагал мне его спилить. Хотя это было единственное дерево в нашем дворе. Сад уничтожили двадцать лет назад, чтобы построить восьмиэтажки. А оставшиеся деревья прошлой зимой пошли на дрова.
В восьмиэтажках жили все: Ия, Эстатэ, полковник, Аннушка, худой историк с толстой женой, а также бабка моя, нелюбимая. Ни в одной квартире не было даже веточки. И живности не было – ни собак, ни рыбок. Одни тараканы. Те, кто умер или переехал, продолжали числиться жильцами, чтобы не пропали талоны на продукты.
Полковник, правда, пытается развести на балконе помидоры. Он поливает их на рассвете, когда не может заснуть. Полковник – русский. Он воевал в Афганистане, а потом его списали к нам. Потому что климат у нас похож на афганский, а он к нему привык. Он выходит на балкон с чайником, и все старые девы с нашего двора тут как тут. В прозрачных ночных рубашках. Делают вид, что разбужены звуком воды. Помада на губах, бигуди в волосах. Они кажутся себе сексуальными. Полковник забыл про секс еще в Афганистане. Он пьет до рассвета, поливает помидоры, а утром идет на базар продавать бутылки.
Аннушка кричит по утрам павлиньим голосом – мамочка, а-ах, еще, еще! Никакая война не заставит ее замолчать. Аннушка влезает в свой корсаж. Маленькая Анна, внучка Аннушки, затягивает ленты на ее спине. Груди Аннушки ползут к небу. Ее шея исчезает в двух шарах, головы не повернуть. А-ах, еще, еще!
В детстве я мечтал, что меня однажды позовут к Аннушке. Я упрусь ей ногой в зад и затяну все ленты до предела. Ах, мамочка… И, кажется, я не любил Ию. Тогда, в детстве. Я бегал со всеми детьми со двора за ее отцом и кричал – ги-жи! ги-жи! (то есть сумасшедший). Потом появлялась Ия, рыжая, бледная, в тонком платье всегда не по сезону, и брала своего отца за руку. Она провожала его мимо нас, проходя как сквозь строй.
В то время весна следовала за зимой, как по расписанию. Зимой иногда выпадал снег. Старики надевали галоши. Черные и блестящие, словно правительственные машины. Все становились поэтами. Запирались на чердаках и писали поэмы о любви. Снег таял быстрее, чем выходили рифмы.
Я знаю, я сам писал поэмы о любви.
И приходил март, который называли «гижи», как Ииного отца. Погода менялась десять раз на день – то снег, то дождь, то солнце. Не понять. И запах фиалок. На всех углах улиц – фиолетовый цвет.
Я думал о тебе, Ия, в это воскресенье. Черный ворон летал над моей головой.
• • •
Мы с Эстатэ работали каждый день. В нашем городе убивали чаще, чем на войне. Люди умирали от голода, еще не названного голодом. Исхудалые интеллигенты воровали на базарах фрукты-овощи. Подбирали с земли окурки. Умирали. Не было бензина для катафалков. Легковые машины, редкие, разъезжали с гробами на крышах. Живые люди часто выглядели, как мертвецы.
Я выбирал героев для своей оперы тщательно, из большого числа претендентов. Я создавал образы, основываясь на конкретных лицах. Каждый день я рассматривал нового мертвеца, и родственников его, и вещи, что закладывали с ним в гроб, и выбирал. И обобщал.
Либретто я набросал быстро, а теперь работал над диалогами. Я думал придать им поэтическую форму позже. Основными персонажами были мужчины. Это лишало мою оперу привлекательности. Я пел за всех, кого создавал, и зевал. И уже тогда, в самом начале работы, я решил, что неплохо было бы, если бы среди мертвецов затесался хоть один живой человек.
Я не обсуждал свои планы ни с кем, даже с Нанули. Нанули не всегда понимала меня, как всякая мать. Она говорила мне – женись на Жужуне! Она была счастлива, что я похож на отца. А я не разделял ее восторга, и это ее обижало.
Мой отец умер, когда мне был всего год. Я не помню его совершенно. Я знаю его по фотографии, которую Нанули прибила к дереву в центре нашего дома. Муравьи иногда сбивались с курса и ползли по его лицу. Я ждал его все мое детство. Я не верил, что он умер от аппендицита, когда чьи-то папы умирали как герои. Я хотел, чтобы он собирал мне ягоды с крыши. Я ждал, а он не пришел.
Мы жили с Нанули между двумя восьмиэтажками, и ягоды, фиолетовые, покрывали крышу, как снег. Участковый часто напивался и барабанил нам в дверь: «Лучше сами убирайтесь, а то приведу трактор и все разнесу!» Оказывается, нашего дома больше не существовало на официальных картах. Мы должны были теперь съехаться с бабкой по решению какого-то там начальства.
Но мы не любили нашу бабку, ни я, ни Нанули. Мы продолжали жить вместе с деревом, наблюдая за суетой муравьев.
Я брал у бабки уроки фортепиано. Она поджидала меня с линейкой в руках. Я играл, сидя на двух подушках и дрожа от страха. Бабка оттягивала конец линейки и давала мне по пальцам, когда я ошибался. Или по губам. Потом хватала меня за волосы, у виска, и таскала за собой по квартире.
«Что поделать, – говорила Нанули, когда я плакал, – иначе не поступишь в консерваторию».
Я хотел поступить в консерваторию, чтоб меня перестали бить. И я окончил консерваторию и теперь пою на похоронах вместе с Эстатэ, портным-пенсионером.
Бабка пыталась выдать Нанули замуж. Много раз. Она ходила в общественные бани и парикмахерские и заводила нужные знакомства. У нее был список всех городских женихов. Она не могла пережить, что мой отец был деревенским. Бабка запрещала мне называть Нанули «мамой» и хотела усыновить меня, потому что боялась, что Нанули не возьмут замуж вместе со мной.
«Кому она нужна с этим уродцем?» – говорила бабка. Знать, бабка тоже признавала, что я похож на отца. И Нанули не взяли, может быть, и впрямь из-за меня.
Моя бабка умерла в прошлом году. Она не закончила жить, она закончила умирать. Ее разбил паралич десять лет назад, и Нанули переехала к ней, чтоб убирать говно. Бабка почти не говорила в последние годы. Она шевелила пальцами одной руки. По-моему, она нащупывала линейку, когда видела меня.
Восьмиэтажки смотрели друг другу в окна, как пехота – в лицо врага. Дома были забиты девицами, не дождавшимися супружеского секса. Молодых мужчин стало мало из-за войны. И хлеб выдавали по одной буханке в руки, никто не хотел в семью лишний рот.
И по ночам, все чаще, нас болтало, как в последнем вагоне поезда.
Я просыпался от стука ягод по крыше и бежал в восьмиэтажку будить Нанули. Все бежали мне навстречу. Старые девы прыгали через три ступеньки. Спасали никому не нужную жизнь. Матери волокли кричащих детей и сумки со столовым серебром. Полковник хватался за именной пистолет. После землетрясения всегда шел дождь. И улицы становились мокрыми, как утренние цветы.
А потом, сразу, жара.
Женщинам надоело стесняться. Они надели платья без рукавов. Их подмышки выбритые, сизые, как лица заключенных. Их руки полные, как ноги. Они прижимали к телу сумки, когда ходили по базарам. Весь город был один большой базар. Заключенные задыхались.
Все ходили к гадалкам и спрашивали про будущее. Некого было больше спросить. Гадать было грешно. Грех можно было замолить. По воскресеньям все церкви были полны.
Я часто слушал, о чем просили люди Бога. Тоненькие маленькие девочки зажигали тоненькие маленькие свечечки и просили смерти врага. Смерти президента. Смерти! Смерти! И Бог, бессмертный, как и Ленин, выслушивал молитвы и молчал.
• • •
– Здравствуйте!
– Здравствуйте, батоно! Вы чей сын будете?
– Вы не можете задавать здесь вопросы. Здесь вопросы задаю я.
– Я не хотел вас обидеть, батоно. Я человек старый, я многого не понимаю.