«Душа моя утомлена. Скучно»: Пушкин, Чехов, Гоголь и другие русские классики — о карантине
Каждый английский школьник должен знать, что во время карантина в эпидемию чумы 1606 года Шекспир сочинил «Короля Лира», а каждый русский — что в Болдинскую осень, когда обе столицы были закрыты на карантины, Александр Сергеевич Пушкин написал половину своего собрания сочинений, в частности, все сказки, тридцать «мелких» стихотворений, «прозою пять повестей, от которых Баратынский ржёт и бьётся» («Повести Белкина») и большую часть «Евгения Онегина». А ещё развлекал себя в вынужденной изоляции письмами к молодой невесте — из-за карантина свадьбу с Натальей Гончаровой пришлось отложить на полгода. Эти остроумные письма — пример, как проводить карантин не без некоторого удовольствия.
Таких карантинов в российской истории было немало. И если Грибоедов на Востоке в 20-е годы был окружен карантинами, как заставами — от тифа, от чумы, от холеры, — и все равно хоронил подряд умерших от заразы друзей, то Пушкин уже боялся заразы не слишком, «порядочные люди никогда от нее не умирают, как говорила маленькая гречанка».
А далее уже постоянные карантины так надоели русским литераторам, что те их благородно игнорировали — Тютчев сетовал из карантинного Мюнхена, что его лишили развлечений, Гончаров наслаждался одиноким купанием в карантинной Булони, и только Антон Павлович Чехов, назначенный холерным врачом от уездного земства (без жалования) осенью 1890 года, в полной мере испытал связанные с карантинами неудобства: в письмах страдал на отсутствие заработка и времени на литературное творчество, зато на письма времени хватало.
В память о своем вынужденном заточении великие русские классики оставили нам «карантинные письма». Мы последовали их примеру и начали вести редакционный блог , а теперь приглашаем вас, дорогие читатели, присоединиться. Пишите на этот электронный адрес (esq.rus@gmail.com) ваши письма об изоляции — лучшие мы опубликуем.
…Пожалей обо мне, добрый мой друг! помяни Амлиха, верного моего спутника в течении 15-ти лет. Его уже нет на свете. Потом Щербаков приехал из Персии и страдал на руках у меня; вышел я на несколько часов, вернулся, его уже в гроб клали. Кого еще скосит смерть из приятелей и знакомых? А весною, конечно, привлечется сюда cholera morbus, которую прошлого года зимний холод остановил на нашей границе. Трезвые умы, Коцебу, например, обвиняют меня в малодушии, как будто сам я боюсь в землю лечь; других жаль сторично пуще себя. Ах, эти избалованные дети тучности и пищеварения, которые заботятся только о разогретых кастрюльках etc., etc. Переселил бы я их в сокровенность моей души, для нее ничего нет чужого, страдает болезнию ближнего, кипит при слухе о чьем-нибудь бедствии; чтоб раз потрясло их сильно, не от одних только собственных зол. Сокращу печальные мои выходки, а все легче, когда этак распишешься.
Объявляю тебе отъезд мой за тридевять земель, словно на мне отягчело пророчество: И будет ти всякое место в предвижение. Пиши ко мне в Москву, на Новинской площади, в мой дом. А там, авось ли еще хуже будет. Давича, например, приносили шубы на выбор: я, года четыре, совсем позабыл об них. Но как же без того отважиться в любезное отечество! Тяжелые. Плечи к земле гнетут. Точно трупы, запахом заражают комнату всякие лисицы, чекалки, волки... И вот первый искус желающим в Россию: надобно непременно растерзать зверя и окутаться его кожею, чтоб потом роскошно черпать отечественный студеный воздух.
Прощай, мой друг.
Я писал тебе премеланхолическое письмо, милый мой Петр Александрович, да ведь меланхолией тебя не удивишь, ты сам на это собаку съел. Теперь мрачные мысли мои порассеялись; приехал я в деревню и отдыхаю. Около меня Колера Морбус. Знаешь ли, что это за зверь? того и гляди, что забежит он и в Болдино, да всех нас перекусает — того и гляди, что к дяде Василью отправлюсь, а ты и пиши мою биографию. Бедный дядя Василий! знаешь ли его последние слова? приезжаю к нему, нахожу его в забытьи, очнувшись, он узнал меня, погоревал, потом, помолчав: как скучны статьи Катенина! и более ни слова. Каково? Вот что значит умереть честным воиным, на щите, le cri de guerre à la bouche (с боевым кличем на устах!. — Esquire)! Ты не можешь вообразить, как весело удрать от невесты, да и засесть стихи писать. Жена не то, что невеста. Куда! Жена свой брат. При ней пиши сколько хошь. А невеста пуще цензора Щеглова, язык и руки связывает... Сегодня от своей получил я премиленькое письмо; обещает выдти за меня и без приданого. Приданое не уйдет. Зовет меня в Москву — я приеду не прежде месяца, а оттоле к тебе, моя радость. Что делает Дельвиг, видишь ли ты его. Скажи ему, пожалуйста, чтоб он мне припас денег; деньгами не́чего шутить; деньги вещь важная — спроси у Канкрина и у Булгарина.
Мы в Петергофе, в достаточной безопасности от заразы. Все тихо вокруг нас. Погода великолепная; природа обычно-прекрасная, блистающая и спокойная, как будто с людьми и не совершается никакой беды. И посреди этой всеобщей тишины беспрестанно узнаем мы о кончине кого-либо из знакомых людей. Здесь, на морском берегу, есть пленительный уголок, называемый Монплезиром; это небольшой дворец в нормандском стиле, построенный Петром Великим. Возле него терраса, осененная ветвистыми липам, которые теперь цветут. Море расстилается перед этою уединенною террасою; тут любуются прекрасною картиною заходящего солнца. Но, право, совестно наслаждаться даже красотами природы. С этой террасы видны на небосклоне с одной стороны Петербург, с другой Кронштадт: оба заражены холерою, и воображение невольно переносится к многочисленным сценам страданий и горя; и прекрасная картина тишины, находящаяся перед взорами, тотчас утрачивает свою прелесть: тоска точит сердце как червь.